©П · #5 [2003] · Елена Медведева  
 
Литеросфера <<     >>  
 

И ЖИЗНИ ОТВЕЧАЮ: «ДА!»1

ЧАСТЬ 2

1. ГЛАВА: В ОБИТЕЛИ

— Да, было всякое... И самое, знаешь, странное во всём этом не то, что оно прошло. Странно то, что всё это как бы случилось и не со мной вовсе, а так... Когда-то прочитано... Либо увидено где-то... Или же — упаси меня, конечно! Но ведь тоже резонно... — просто подслушано из чьей-нибудь... И совсем не я — главный герой собственной драмы — в этом участвовал!

— Ну вот, опять гудки... С некоторых пор у меня, кажется, появилась новая идея-фикс: сказать «до свиданья»! Успеть его сказать ещё ДО ТОГО, как бросят трубку... Для цели жизни, задача, конечно, мелковата. Но необычайная трудность такой пустяковины...

— ...А сейчас у меня койка, и вполне съедобно меня питают. Но я грущу, потому что вместе с ногами у меня отнялись и воспоминания...

— Попробую ещё позвонить...

—Оставь, не надо... У них свои проблемы. А «дурка на проводе» — не актуально и не насущно. Даже смешно, милая, до чего не насущно!.. Ей было всего семь лет, когда меня забрали сюда. А сейчас, наверное... Да не майся! Ходить из угла в угол — помогает только поначалу. Ляг, как лежу я. Отыщи в мире потолка СВОЮ точку...

— Она навещает тебя?

— Она приходит ко мне семилетней... А когда я пытаюсь спросить, сколько же ей сейчас на самом деле, что вот я сбился со счёта и хочу... — она смущённо опускает голову. Всегда — смущённо опускает голову. Может быть, ей стыдно за себя настоящую? Маленькие девочки иногда, знаешь ли, излишне совестливы. Хотя... зачем?., почему?., я не хочу этого! Я ей всё пытаюсь объяснить... Ведь, разобраться, это в порядке вещей, когда забывают об ушедшем, вычёркивают его из памяти и живут... ну не знаю... тем, что важнее, что ли... А она не понимает. У неё своя логика. И это-то мне больней всего! Какая же мука живёт в этой маленькой русоволосой головке... Я прижимаю её к себе и говорю: «Всё правильно, деточка. Не надо ни о чём таком думать. Вот ты пришла. Ты же пришла! И завтра, если мама отпустит, придёшь снова. А кто нам ещё нужен? Нам же с тобой хорошо!» Вот ты... ты... ты же не заставила себя прийти. Не заставила? Нет?..

— А у меня нет никого. Нет, есть, конечно... мама и папа, ну там бабушка... Маленький мальчик Антошка... Но я же не об этом, понимаешь? Это всё родное и кровное. Но я не об этом, понимаешь?

— Я попрошу её. Она будет приходить и к тебе...

— Нет, ты не понимаешь! Ну при чём здесь она?!!

—Ляг, прежде всего! Этому паркету сто лет. Ты его довременно загонишь в могилу. А притом!., при том!.. Увидишь её — и поймёшь! Это божье дитя лечило и не такие раны...

— Твоё дитя давно выросло! И забыло — что кривишься? — забыло о тебе! Носишься с ней, как с писаной торбой! «Приходит ко мне семилетней»... Зализывать раны грёзами, как ты... Нет, извини, я устала...

— Тогда звони в свою действительность. Пока не скажут: «Вы ошиблись номером. И отныне — будете ошибаться всегда. ВСЕГДА». Или же и вовсе не пошлют. Веско и лаконично. А грёзы, мои грёзы... Куда жизненней, чем всё, что я оставил там. Думаю, и с тобой так же... Прости, милая, что окатил. Но пора же, наконец, понять: в этом мире никто — никому — не нужен.

— Отопри Петрович, ротик в кружочек... Таблеточка ждёт... А ты, русявая? «Которая Я»?.. Выпьешь — али снова выкинуть? — Выкиньте, Доменика Васильевна! Не хочу я глотать вашу гадость... Я ведь совсем здорова! — Ну, здорова — не здорова... А не хочешь, ну и ладно. Только ж ты никому... — Никому, Доменика Васильевна! — Отопри Петрович, ты уж тоже, будь добр... Чего молчишь? Вроде заснул... — Отопри Петрович? Что, и в самом деле?

— А это когда всё уж стихло — в двери стучать начали... Просили, чтоб отворил. А он не отворяет! Hv и сломали замок...

— И что?

— А то, милая, что и вспомнить жутко... Склонился он над нею... Ой, не хочу! Не спрашивай! Ложись-ка в постельку, лапонька. Я укрою... Тебе б заснуть... Может, примешь таблеточку?

— Нет, Доменика Васильевна! Я и так усну. Спасибо Вам...

— Ну и ладно. Спи, русявая! Да-а, к тебе тут давеча приходили. Сигарет передать...

— Кто?

— Ой, не знаю! Не спрашивай! Врач не велел говорить...

— А-а, эта...

— Давай-ка я тебе подушечку поправлю... И спи, милая. Чего волноваться-то зря? А покурить — потом покуришь... А то выгонят меня. Скажут: не справляешься, тётка Доменика! А как же вы без меня? Спи, спи... Ласковая ладонь на лбу. В который раз. И засыпаю.

...Ну кто и зачем придумал всякие глупые табле..................

 

ГЛАВА: ОБИДЕЛИ

— Отопри Петрович, кажется, новенького ведут!

— Да какой же Ванька новенький? Его уже с год из палаты в палату перебрасывают...

— Зачем?

— Ты у них спроси, зачем! Он их паркеты портит...

— Как я?

— Нет, хуже. Гаже. Садится — и портит!

— Помножить переброски на количество паркетов... Ничего не понимаю! Это ж получается...

— Значит, по-разному портит! Где больше, где меньше... А где совсем чуть-чуть... Ищут, чтоб совсем не портил. Обстановку подходящую. Окружение, то есть... Что тут не понимать!

— А убирают часто?

— Если среди ночи — то не часто... Ну чего ты ко мне пристала?

— Отопри Петрович, ты не злись... Но заснуть же как-то надо! Я и так ночами...

— Пей таблетки — и заснёшь! Чего панику зря наводить?!!

— Я и не навожу... Не хочешь говорить — и не надо... Только не ори на меня!

— Не ори...

...Ванечку вводят ровно, как шприц, в мякоть палаты.

Его вывороченные базедкой глаза тут же упираются в окно, где в смирительных жгутах решётки запуталось суетное, мирское солнце, меча испуганные, беспокойные лучи и графя ими невесёлый — в ожидании — паркет.

— Заходи, засранец... Рады безмерно!

— Отопри Петрович!..

— Санитары — кружу глазами по опустевшему помещению, боясь не справиться с диким зверем, обнаруженным сегодня в Отопри Петровиче — бесшумно рассосались, и вся надежда... Доменика Васильевна — легкокрылая, легкозвучная, несмотря на тоннаж — спасительно вплывает в комнату и почти на руках уносит хлипенького Ванечку к отдалённейшей из коек. Садит его, разувает его и, журча, окатывает, укутывает, окучивает... ворохом простынь и простых, но необходимых слов...

Отворачиваюсь к стене. Ну что за дурь — эти слёзы? И почему... почему так часто теперь хочется плакать?..

 

3. ГЛАВА: ОБГАДИЛИ

— Один мы сверху на другой... И Снежная... Морковка где? Фрукт или овощ?

— Овощ, Ванечка, овощ.

— Морковка где? Мы будем строить...

— Подожди, до морковки ещё добраться нужно. Ты её туловище до ума доведи... А голову мы потом лепить будем.

— Мы будем делать ей потом?

— Голову — потом. Вот, смотри...

...Тоска плывёт за окнами. Тёмно-сизая, набрякшая, готовая вот-вот двинуть на город, оставленный где-то в прошлом, свойское войско бездумно безжалостных («Бить, бить — до истребить!») градин. Распластать бы себя под непогодой: «Прими добровольной мишенью! Развороти студень, в который превращаюсь...» — да не высунуться, не свеситься... В кромешном кружеве решётки застревает даже взгляд — непутёвая муха, сучащая лапками в своём истошном......

(Испуг. Из пут!

Но тщетен труд.

На пот, чтоб ОТ... —

Ответом: пух!)

......бесполезном упорстве!

Всего и остаётся: лепить с Ванечкой сплошь залитую румянцем тайком принесённого Доменикой Васильевной («Не было, голубки, другого!») пластилина эту дурную, но неизбежную и «нужно нежную» — улыбнёшься, Ванечка? — бабу...

ОтоРВИ Петрович (мини-мщу за утренние, с душком скандальности, декламации) — знойно кружит по койке, настигнутый и охваченный самумом стихийного сна.

Вот, значит: я и Ванечка. И пластилин. Да ещё тоска за окнами, такая тоска...

— Ну что ты сделал!

— Сделал...

— Ну зачем? Мы же почти закончили... Давай сюда голову! Я её опять... Ну что ты делаешь!

— Морковка где?

— Ванечка, ну ей-богу, ну какая сюда морковка? У нас баба с кулачок!.. Была...

Но Ванечка, игнорируя мои сердитые слёзы, пускает густую патоку слюны и, осенённо погрузившись в процесс, жгуче теребит бесформенную мякину.

Совьёт себе гнездо в дверном проёме дотоле толерантная Доменика: «Приборки-то, бат-т-тюшки!» Но по незримым радугам будет блуждать Ванечкин взор. И, забыв о соавторе, он протянет вперёд лоснящиеся слойки суверенно творческих ладоней, из которых, вызывая гадливую ассоциацию, горделиво свиснет, готовая пасть, -надцатая (не ошибусь!), -надцатая морковь!

 

4. ГЛАВА: НЕ БАТЯ ЛИ?

Ужо второй день Отопри Петрович маслянисто поглядывает на наши дидактические забавы, но на мои голосистые призывы присоединиться — отвечает нелитературным молчанием. ЕССЕ HOMO!

Ванечка же — розовым фламинго вытянув шею — ещё с утренних сумерек ждёт моего пробуждения. И только в ассортименте многочисленных и многообразных моих потягиваний, выгибаний, зеваний сверкнёт обёрткой инородного товара первая осмысленная улыбка и первый приветственный жест всколыхнёт эфир его ожидания — из его потешно отворившихся губ начинает восходить солнце.

Обязанный нам восход легкомысленно, впрочем, удаляется восвояси и тычет греющие лучи в несопутствующие нашим путям судьбы. Но это уже так, к слову — потому что и вдоль, и поперёк: без-раз-лич-но!

Ибо я начинаю привыкать: и к лазоревой глазури овеянных вдохновеньем Ванечкиных глаз; и к отвёрнутым уходам в свои одиночные, дремотные плавания («Избушка! Избушка!..» — но неумолимы курьи ножки!) Отщепенца Петровича; и к лёгкой поступи — в шагах и поступках — матушки Доменики.

К тому же здесь всегда есть что поесть. Питают нас столь же тщательно, сколь и разглядывают задним часом щепки высиженного и покинутого стула. В нашем меню неизменно навещаема овощами суббота; по вторникам и четвергам в него исправно заплывает троица белотелых рыбёшек; пряным и тминным потчует пятница; вот среда, правда, скупа на гастрономические щедроты: обычен постнолицый супчик или уж вовсе кисломордые щи; зато понедельник — млечен, как гряда розовых, малюткой мятых... Да ни фига! Как Путь, и только как Путь... К вышеуказанному, несказанному, с кулак тучному, галактическому стулу! Думаю, что-то синонимичное будним подношениям выпадает и на долю воскресной ладони. А может, и симпатичнее того. Не помню. Ну не терзайте, не помню!

Любознательный визитёр дремотного разлива обиженно уплывает вдаль, а его досуже позёвывающее место тут же занимает... — «Слышишь, русявая, слышишь?» — бесцеремонно вторгшийся в хоромы чужого сна, беснующийся на блесне беспокойства, отчаяньем отягощенный (ТАК, что не отпереться!) Отопри Петрович. Странно раня своей всклокоченной шевелюрой, потемневшей медью монет вместо глаз, в которые, немилосердно вынутая из сна, на минуту, немигающе погружаюсь...

— ...уже второй день.

— Что — второй день?

— В ушат тебя с головой, чтоб не переспрашивала!

— Зачем в ушат... — ёжусь, мысленно окунувшись в обещанное. — Что второй день, Отопри Петрович? — Угрюмо отворачивается к стене, но я, уже требовательная, вырастаю над ним сутулым, от бремени: интереса? (холодно), тревоги? (теплее)... — в общем, чёрт знает чего (чтоб уж в точку!) вопросом: — Что ты хотел сказать, Отопри Петрович?

— Не хотел! Сказал! Хотя тебе всё до одного...

— Но я же спала! — отбиваюсь возмущённо, пока под мягким, тряпичным кулаком вдруг осязаемо не вырисовывается вздрагивающее плечо — немой поводырь слепого, для глаз, всхлипывания...

...Где-то в отрепьях изорванной рассветом темноты проступает вьюношеский, в стеблях слипшихся завитков, Ванечкин профиль. Пробуждение ли попутало головы? Или голова, в квадратуре подушки, лупатым пугалом отваживающая вороньё снов, совсем не спала?

— Я простил ей вчера. Я прощаю ей сегодня!.. ...Какой же, к бесу, царский жест? Мы жестом — аки боги!

— Но вдруг она не придёт и завтра? А если она вообще никогда не придёт! ...Но слёзы, слёзы — чёрт возьми! — настоящие...

И — НЕ ХОЧУ. Спать. Спать! Я не мать Тереза. Пусть вот Доменика... А я лежу. Лежу, как и все. На излечении. И ладно уже там... Но только не ТЫ! Жуй своё САМ. Давись своим САМ. Пока не облюёшься. Пока не зайдёшься в хрипе: «СОС-лепу! Пресыт! Хватит!». К нему, к НЕМУ — со своими обидами! А мне, мне не надо ТВОИХ слёз...

— Моя девочка...

...Наворачиваю на головы одеяла... А потом, потом опять будет Ванечка... Со своей невозможной слюной и кишащими щупальцами рук, в зомбическом — плошки навыкат — вдохновении... А если он тоже...

— Ты уже совсем выросла...

...Отстань, не трогай, не гладь меня! В Елисейских полях видала я твою девочку... В венчике из ромашек... В шелесте сукровичной бахромы меж раскинутых ножек... «Боженька, прими — ручной работы — святую! Введи под своды! Выправил я ей лезвием поганые земные перспективы... Сориентировал к горнему! “Спасиба” не жду. Но навещать на небесах — буду!» Так, значит, обидели? Не пришли! Ранили пекущееся отцовское сердце?!!

Выхлопы крика из горловых глубин погружают в чад только что посветлевшее пространство. Я накатываю и разбиваюсь о кровать в брызги из пены и пуха — и уже в них обретая утерянную было и кровь, и душу, врассыпную ускользаю от чьих-то хищно подкравшихся, пустившихся вдогонку, пираньих рук... Сожрут — и покроет ил неудачно начатую, наждачно претерпевшую, в наважденьи окончившуюся, бестолковую мою жизнь. Ибо всё вокруг — оскалено, разъято, разинуто, и только ждёт... И всё же... всё же... пока повиновенны плавники, пока пекусь о плотвичной своей плоти — несусь и буду!.. В кромешном одиночном аллюре, панически разрезая густеющую стихию, мельком заглядывая в бельма настигающих, толкущихся окрест, бездонно беспардонных белков: «И вы?»... «И вы тоже?»... «И вы с ними?»... Тряские брюха уже колышутся в жертвенном ритуальном танце; клинья зубов, за которыми тёмные, беспросветные коридоры, — точно вышколенные оловянные солдафоны, готовы ожить в любую... Значит, всё? Обрекающая на погибель усталость... Волочу себя последний метр — и зарываюсь носом в батист песка...

— Разбушевалась наша тихоня...

— Может, в отдельную?

— По очереди утешать будем!

Открываю глаза — и первое, что вижу: впервые покрытое рябью гнева лицо Доменики:

— Я т-тя утешу!

Она сидит на кровати, склонившись надо мной, сжав мои кисти, бледная, бессонная, домашняя... С тусклой печатью печали на свинцово налившемся лбу.

— Нигде покоя на ВАШЕМ белом свете... — пытаюсь улыбнуться, чтоб снова, как уже не однажды, не завыть, не зареветь, уткнувшись. — И даже во сне!

— Деточка... деточка... — покачивается Доменика, бережным бризом охаживая моё мелодраматичное, в проглянувших штормах и шрамах, лицо. И впитав накопившиеся, вспученные, чтоб вот-вот, мои слёзы, вдруг нечаянно расплёскивает их уже из собственных глаз.

Санитаров, как случайно и поверхностно замечаю, уже слизало чьим-то абстрактным, но действенно благоволящим языком.

И пусть же (к радивости языка присовокуплю и собственное эгоистическое рвение), пусть, раз уж в моей власти и ручка, и бумага, — ещё долго посапывают на своих койках непроснувшиеся — нет! — соседи, с которыми хоть с часик, ну хоть с пол!., не хочу делить эту — взахлёб присвоенную — ласку, эту — жадно вобранную — нежность, это огромное — на всех!., и ещё останется! — сердце...

Спасибо тебе, ВЫДУМАННАЯ, за живое твоё участие!

 

5. ГЛАВА: НАВЕДАЛИ

...А хмуробровый этот спуск оборван, как сирени куст... В объезд?..

...Но времени в обрез!..

...Но спуск!..

...Но там поставят крест! Не королём ли — за рулём? Не трусь!..

...Попрусь! ...Потом? Спустил у дерева коттон и опростался на все сто. Потом? Исторг улыбку жалким ртом. Потом? Руль облепил оплывшим лбом. Потом?..

— Что ты буровишь, Которая Я?

— Игру я придумала. Впрягайся! А там?

— Ну, думаю, ждала фата...

— А там?

— Она... Как пергидроль, чиста...

— Какой пергидроль?

— Красиво же!

— Да при чём здесь красиво? А писсуар — ещё красивее! Ты втянись в настроение... Тут созревает трагедия! А ты своим гнедым скоком топчешь мои драгоценные всходы...

— Давай сначала!

— Ну... давай.

— А там?

— А там.

— Ну, я сказал, ждала фата.

— А там?

— Она была уже не та! Ну, в смысле том, что не чиста...

— Знаешь, Отопри Петрович, занимайся-ка ты, чем занимался! А в мои игры больше не лезь! Я лучше с Ванечкой...

— Ванечка на свидании с мамечкой. И вернётся, засранец, не скоро... — Тогда буду сама. Но только без твоих идиотских...

— Это почему ещё идиотских? Ты, русявая, жизни не знаешь! Кто ж тебе беречь себя будет для какого-то блудного сына, свалившего в самый разгар пробудившихся желаний требовательного девичьего организма!

— Да не об этом же речь! Твои дубовые формулировки...

— Мои? Дубовые? Формулировки?

— Твои. Дубовые. Формулировки.

— Игра у тебя липовая! Вот что я тебе скажу...

— Ах, липовая?

— Ага, липовая!

— Так вот и не суйся в липовую рощу моей игры кургузым пнём своего засохшего воображения!

Глаза Отопри Петровича воинственно наливаются, он мстительно нащупывает недоброкачественно вспухшим языком — какую поближе — ответную гадость и...

...В замусоленном халатике, топорща брюнетовы усы, валет-пик влетает в двери, спот-икает на пороге — и восстав: «Ко-которая Я! На выход!», и, отряхиваясь: «Ко-ко к вам пришли!», мстя в масть («Всполошилась, ко-ко-ко!»), неймущийся Отто, Петра Гребешкова сын, вскидывает (понимай) крылья и лупит иззелена-синими (с дозволения) окорочками друг о дружку. Злорадное торжество его прибавляет в весе, прогибая сетку до пола, пока, в беспокойных коечных метаниях задев судно и вздрючив воды (соседов происк — я спала — своё подсунул), решаю в пользу тапочек: «Ах, лучше пеше!». Мыльная ухмылка санитара. Которую бедово слизывает с лица мой ябеда-язык: «Всё он, шалун! Отпетый Отопри...» И, роясь в памяти, по делу добавляю: «Бессовестней бессонниц не встречала!». И заключительно — ведь надо ж заключить в объятья доказательства тираду — «Издохнуть, если вру!».

Ощипан, вражий Отопри? Бит, вошь-величество валет? И в лёт! К тому, кто ждёт. Кто б ни был ЭТИМ.

...В мороси чьего-то недержания горечь — горчичного цвета — линолеума, по которому кучеряво продвигаюсь, отвыкшая от дистанций. Мой поводырь, разжигая шаг, вгоняет меня в одышку. «Пропа/дите/пропа/дом/гости/доро/ги/ей... Ей-ей, я лучше...»

Сладкоголосая речёвка...... доносится......

 

Сперва, речу, ручьём к врачу —

 

Чарует меня на переходе в рычание......

 

Потом, ручаюсь, окр-ручу!!!

 

Очертя голову, пускаюсь в галоп и мгновенно догоняю его крошечный затылок:

— Что? Что ты сказал?

— Сперва. Сперва, сказал, к врачу. Таков порядок!

В дужку протянутого локтя вдеваю свой. И чинно движемся, на выдохе коридора, к двери последней (мимо не проследуй), где, не сговариваясь, ровно тормозим.

— Иди, — велит валет. И неожиданно гладит по волосам. — Я тебя тут. Пока побуду.

— Напрасно, — говорю, — напрасно. Ко мне пришли. И может быть. Дай Бог.

— Я всё равно, — и снова гладит. — Иди.

— Ты так похож.

— Иди. Потом.

Врач — он же... Нет, мерещится... Всосало губы в телефонную трубку. И кто ему я, чтоб спешить вытаскивать... Хотя похож!

...Парадные колонны застывших — на плацу лба — морщин. Следы триумфального шествия седины на бачках. Уставшего лица — тяжкой ценой отвоёванная природа: бурелом бровей..; топь — всасывающих по тапочки — зрачков в ряске радужки..; лоскут стяга, изредка колышимый ветерком набегающих слов... И всё же, и увы — мерещится!.. Ибо он — напротив — узнаёт во мне безоговорочную незнакомку.

— Проходите, да... Можете в кресло... Или? Или что?

— Да ничего. Я с удовольствием...

— И-и как теперь?

— Да ну спасибо! Мягко, удобно...

— И что же ты собираешься...

— А что собираюсь? Меня привели. Сказали, сперва к вам. А...

— Но чем же закончилось?

— В каком смысле закончилось?

— Нуда, нуда... Что он сказал?

— Ну к вам же, сказал, сперва. Порядок, сказал, такой.

— Он! Он что сказал?

— То есть, что вы сказали?

— Ах, даже так!

...Чёрт его знает, как с ним разговаривать! Ясно одно: выписывать меня злостно не собираются...

— Но ты-то! Ты-то!

— Что вы от меня хотите?

— Вы всё время перебиваете, да... Это нетактично, нет... Подожди, не вешай!

— Да у вас же телефон игрушечный!

Щурится весь, вплоть до складок на халате, и, щипчиками указательного и большого вынув из губ и ух безжизненную пластмассу, потирает палевое перенос-ище... значительный свой нос:

— Заметила, да...

— Заметила! А как не заметить? У нас в палате точно такой стоит. Я тоже, бывает, звоню...

— И отвечают?

— Иногда отвечают. Когда с собой в ладу. Обычно не дозваниваюсь... — Это хорошо — когда в ладу.

— Да будь оно неладно — это хорошо! Видите ли, когда воображение заменят жизнь, то... Лучшие из

результатов — особенно пагубны, ибо... Ничего уже не хочется менять, что... — И ты уверена, что жить было бы лучше... — Не знаю. Но попробовать! Ну хотя бы...

— Жизнь проистекает за окнами... Выходящий — всегда обречён на столкновение! — Выходящая была! И не однажды! Не сталкивает. Что-то в моём мертвенном лике всегда претило живейшей из живых. А сейчас... — нет даже окон, даже дверей. Последняя утраченная возможность...

Пусть неосуществимая, но хотя бы греющая... Когда я выглядываю через титульный лист вашей Судебной Психиатрии, я вижу только свою комнату. В ней всё неизменно... Даже мешок с рассыпавшейся картошкой... Даже моя неубранная кровать с разодранной (о эти совокупления в одиночку!) простынёй... Из нынешнего иночества я смотрю на своё прежнее одиночество. И ко всему — не смешно ли, доктор? — мне даже заказана истинная психушка. Из отражений жизни — в отражение дурки! Ну что, что я за выродок? — Вот ты... — Вот я... Да вакуум в придачу. Блиц лиц... унылый човг сезонов... годам, что следом стадом, несть числа... И нич-чего: ни жизни, ни покоя! — Жизнь и-и... покой! Девиз под стать девице... — Есть слово «или». В вашем словаре...

Молчание: ......

Мычание: М-м-м-да.

Мучение: Вы...

— Сержик, — перебиваю напрямую его шито-белыми-враньё. — Ты меня совсем? Совсем забыл?

— А тебя нет. (Рапирой — р-раз!)

Она... И пишет, и живёт. И любит, и любима... (И сам веди предательский свой счёт!) Пришла тебя проведать... (Воткни поглубже. Хорош-шо. Довольно.)

 

Эдик — простодушный страж зародившегося чувства (такая вот ещё дикость!) — в терпеливом «стоймя» ждал у двери. Мой согбенный выход был розово отмечен мазками волнения на смуглом холсте лица, доныне знающем лишь сурьмяную краску усов и шевелюры. Кротко и коротко сглотнув, он протянул мне руку — и пока вскользь замеченная и невостребованная, рука возвращала себя растерявшемуся владельцу, я направилась к жёлтой двери, расстояния до которой, помноженного на частоту удруживших шагов, хватило всё же лишь на: распрямить примятую заметно спину, и на: унять на сгибах локтевых («Немилые мои, пусть кисти дышат!») закатившие истерику манжеты. Следовало ещё встряхнуть головой и — тихими стопами, тайными тропами в бдящем коридоре — проведать исправность своего голоса, но... КОМ... СВИДАНИЙ — дрянная табличка со сбежавшими («Ах, НАТА, куда же?») буквами — отпрянула вместе с дверью, и в открывшемся проёме, завидно светясь, возникла та, КОТОРАЯ УЖЕ НЕ БЫЛА...

 

6. ГЛАВА: НАВЕТАМИ

— ...мной. Слышишь, чудачка, хряк тебя за ухо! Становись в очередь. Будешь за мной!

Я выронила миску — и облущенная, в чёрных незаживающих ссадинах эмаль жалобно зазвучала у ног. Монголоидные глазки невесть откуда взявшейся девушки, грозно сплотившиеся было у переносицы, благодушно разъехались к вискам:

— Но-о-овенькая...

— Для новенькой — глянец не тот. Тридцать лет как в употреблении. Ну где твоя очередь?

— Норманский глянец, — и почти потрепала меня по оторопевшей щеке. — Критику выдержит. Из-под неуважительного к окружающему, нечёсаного чуба я неодобрительно глянула на чуб и вовсе заброшенный со времён своего появления:

— Это уж кто критик... Ну, где твоя очередь?

— Очередь — это я, прежде всего. И я, которая после всего захочет добавки.

— А что в меню?

— О, наше меню — самое отменённое во всём мире!

— Отменное?

— Не глотай гласные. Пузо не нагрузишь, а аппетит испортишь. Отме-нён-ное! Есть такое слово еловое в русском валежнике...

— Почему же в валежнике? Очень даже здравствующее слово!

— Старенькая, ныне здравствует слэнг; ещё — туда-сюда, с сиделками да припарками — жаждущий обновления язык масс. Прочий же словесный хворост годится разве что для растопки податливого читательского сердца. Отсюда...

...Заёрзала подзастрявшая фанерка, но упорно подталкиваемая двумя — всё ещё продолговатыми, несмотря на сдобу — руками, решительно подалась влево. Спелое лицо, насандаленное территориально обширным румянцем, свесилось к раздаточному окошку:

— А-а, трава-мурава, всё забываю прозвание твоё... Борщ буишь или тока кашу?

— И борщ, и тока кашу, Авдотья Румяновна! Всё-всё буим!

— Када сроки?

— Спроси у сороки, когда мои сроки...

— Ну-ну, не мети языком, — отмахнулась экранная дива и зачерпнула парующую жижу.

— Гущи, тёть Дынь! Что ты мне всё воду льёшь...

— Гляди-и... — рука с половником обалдело плюхнулась в кастрюлю. — Вся гуща в ейной миске! Гущи ей! За спиной закашлялись, и чьё-то зернистое лицо, выросшее из-за плеча — Тоните её, Романовна!» — бесцветно поддержало раздатчицу.

— Пшеница! — пыхнули стремительные огоньки в монголоидных узкоколейках. — Прорасти до меня, прежде чем!..

— Гоните её, Романовна! — взревела вдруг «Пшеница» в неожиданном, для щуплых кровей, регистре. — Она жрёт целыми днями. Кому что ни принесут — Лох-Матсское Чудище тут же на подхвате: «Позвольте понюхать!», «Разрешите надкусить!»...

— Ага-ага, — с запалом соглашалась руки-в-боки-Романовна, присовокупляя и свой единственный — «Гущи, гущи ей!» — но сколь значимый аргумент.

— Надкусить же! — запоздавше вскипело звучно и внушительно прозванное создание. — Кто вас просит ВСЁ отдавать?!!

— ...в наволочку рыбий позвоночник. Нанюхаться никак не может!..

— Мой Лох-Несский друг... друговые останки... И не нюхаю, а прижимаю к щеке. Разницу видишь? Между «нюхать» и «прижимать к щеке»?!!

— ...украла. Мы после этого...

— Краля не крала. Румяновна, ты ли мне, голубка, не поверишь? У нашей Стёганой...

Любопытно востря охочие до скандалитету ушки, Романовна ворочала грузной головой от наветчицы до ответчицы — и обратно, а я-усовестить-некому, самочинно зачерпнув причитающуюся мне порцию, уже сидела за столиком, прихлебательски расправляясь с государственной манной.

Передо мной на стене (ибо я выбираю утлы, и стены — и никак: середину помещения!) маленький прусачок спешил по ещё меньшим своим делам и — обаяние детства! — несварения не вызывал и потери аппетита тоже. Тотчас из родительской щели выскользнула — будем думать — его мама и — неусыпность материнства! — поспешила бдительным следом. Ребята добежали до «Дошки оголошень», протоптали на ней косые тропинки побега и погони и один за другим...

— Много не ешь!

Проводив взглядом шуструю семью до очередной щели, где, очевидно, игра в догонялки и завершилась, я вознесла глаза к категоричному голосу, раздавшемуся «над»...

И сверх всяких приличий!

Худышка в очках, с невероятно глобусовидным пузом, чинно отодвинув стул, присела не его краешек и, утопив ложку в жидкой каше «Артек», обернула ко мне строгое, в стружках мелких морщинок, лицо:

— Не разродишься!

— А... позвольте...

— Крупный плод... Чревато разрывами... Радости ма-а... — и в лапотном зевке оборвав своё лапидарное пояснение, устремилась к артековскому ландшафту.

— Взвейтесь кострами, синие очи! — взревел рядом уже знакомый голос, и почти брошенная с полуметра миска с борщом — альфой и омегой недавних дебатов — запрыгала по столу, подбивая на солидарность миски соседние. — Как всегда, со своим неизменным пунктиком и соразмерной унцией каши! Вот уж не нарадуюсь, Пункта Первая, видя тебя!..

Лох-Матсское Че втиснулась между нами и, приземлив свой стройный зад на соседскую посадочную площадку, занятую лишь отчасти, обратила ко мне свой громкий сценический шёпот:

 

— В реке её рекомендаций

Рекомендую не купаться!

 

Затем, дружески обхватив нас за плечи, прогремела — о головы столующихся, вздёрнутые на виселице неожиданности! — уже во все свои голосовые связки:

— А не пойти ли нам за добавкой, други мои?!!

— Выведите её!!! — заКолосила из-за соседнего столика разъярённая Пшеница. — Сколько же можно всё это... Уши пухнут! Тётя Дуня, выведите её!

— Отрубите ей голову! Если дословнее... — поправила совсем тихо Лох-Матсское Че, налету ухватив и разжевав истеричную интонацию. И, пережидая затягивающуюся — в корсет — тишину, потянулась к спасительному кругу наполненной миски.

— Вали! — коротко прошипела Пункта Первая. — Слышишь? — и, двинув в атаку решительный таз, спихнула таз присоседившийся с частного стула.

Маленькое пузико Лох-Матсского Че при падении своей носительницы съехало набок — и тут же украсилось ухмылками и озвучилось смешками обедающих пулярок, чьи симметричные, знающие своё место животы —

не былью были —

                                  были набиты

                                                           не ватой и перьями —

                                                                                                   Витами, Петями...

                                                                                                                                     Прочими детями!..

И уже неслась к поднимающейся с кафеля («Ото, мил-девка, и все твои сроки!») глаз-алмаз-повариха. И уже победоносно скалилась («Вывели на чистую воду морду непутёвую!») порочно речащая Пшеница. И уже повзрослевший на добрую четверть часа мой портативный знакомец шевелил усиками в обратном направлении, а его не согрешу-сказав-мама...

— Ни-че-го, если своё пребывание здесь нужно увенчать родами — я рожу! Что-нибудь да рожу! У меня, может, и был плод. Да рассосался... От такой щедрой кормёжки иные плоды могут и рассосаться. И ТАК бывает. И так БЫЛО в конкретно рассматриваемом случае! Эх, тётя Дыня, тётя Дыня! Так предать свою лучшую ро-о...

 

7. ГЛАВА: НО ВИДЕЛИ?

От каши, приправленной острым выяснением отношений, проку мало! Уже в коридоре, где я стремительно очутилась, не дохлебав даже (порядком остывший) борщ, галдёж мило перерос в невнятный шумовой фон, в серой зыби которого, назойливо броским полотнищем, одиноко реял всё приближающийся голос гонимой. «Выдайте шубейку госпоже Шумейко!» — прозвучало почти у порога. И тотчас «госпожа Шумейко» с неуваженной просьбой прозвучала по самому порогу, взметая (если б имелся) песок и взбивая (если б разуть) ступни. Неожиданные медные пятаки невероятно расширившихся глаз, отчаянно брошенные мне в лицо, глухо ударились о его непроницаемую неприступность и откатились назад, под опавшие хозяйские веки.

Чья-то рыхлая рука, помогавшая «выйти» и снова, уже напоследок, с угасающим энтузиазмом ткнувшаяся в плечо Лох-Матсского Че, судорожно нащупала дверную ручку — и дверной профиль, стеклянно проигнорировав нас своим огромным квадратным оком, врылся носом в отчую защёлку. — Не пришей кобыле хвост! Я о реакции на свой трогательный моноспектакль, — тут же прокомментировал бодрый голос. Но глаза Лох-Матсского Че были всё ещё прикрыты, даже зажмурены, точно в замусоренной картинке только что случившегося и ещё торчком стоящего перед мысленным взором, она, плотно закрыв v собственные двери, тщательно наводила порядок. — А ты... — ресницы неожиданно взлетели и затрепетали на ветру мощного выдоха. — Ты тоже...

— А я? — переспросила-я-уточнить.

— Хороша, говорю!

— Ох, только не пой мне о друге, который попал в беду. Во-первых, ни-как-кая ты мне не друг!

— А кто?

— «Проходите Мимо». Персонаж сна, нейтрального порядка. В общем, и не враг тоже...

— Спасибо!

— Именно: спасибо! За долготерпение! Вот только уймите свой сарказм, леди. Никто. Никому...

— Ничем! И никогда! Замеча-ательная логика. Мораль кастрюли с отбитыми ручками:

 

Ни руки вам, ни плеча.

Вот такое: ча-ча-ча!

 

Она почти что пустилась в пляс, но тут же остановилась, пнула ногой воображаемую консервную банку — и пока уже сама банка воображала себя по загрохотавшим ступенькам, принялась распутывать свои пряди, бесцеремонно пользуясь моими глазами, отражающими, впрочем, достаточно невинное мирское желание: человечески выглядеть.

— А вот так — уже лучше?

— Уже лучше. Хотя существенных изменений...

— Доберёмся и до существенных изменений! Москва не сразу...

— Не сразу, — вняв моде перебивать, согласилась я.

В продолжение диалога последовал хороший славянский зевок. Собственный, если усталость застала прилюдно и врасплох, я обычно комкаю, точно нечто постыдное, полученное по почте не в срок, не раскрывая рта.

Она, напротив, явила свой откровенно и от души. Затем сплющила губы в довольную улыбку-ухмылку-поди-разбери и тоном благожелательного патрона («Я полагаю, мы сработаемся!») завершила комплекс дружеских наскоков.

Глаза привычно сузились и погасли, точно фонари на исходе нормированной рабочей ночи, рот водрузился на постамент тишины, а тело, воз-главляемое лже-животом, сухо развернувшись, ринулось в лестничное безбрежье, вслед за отзвучавшей жестянкой.

— Кого всё-таки думаешь... — крикнуло вдруг из меня чёрт знает что, вдогонку тонущей макушке.

— Рыбу-кит! — Лох-Матсское Че повернула радостно оскалившуюся мордочку. — Рыбу-кит! Вынашиваю прими к сведению, очень долго, а она всё плавает по орбите талии и наружу не торопится. Сладу нет — зато в усладу! А они... Мне плевать! Пусть думают. Т. е. что хотят... Крёстной! Ты-ы будешь крёстной?!!

...Пробежала со шваброй дежурная нянечка-не знаю-имени — и на омытые телеса бесполого пола чинно наделись манжеты солнечных бликов.

Где-то распахнулось окно — и крик грудничка, тщательно запелёнатый в материнский: «Деда! Смотри, какие щёчки! Лопаем за двоих!», праздничным свёртком пал к ногам навещающего. «Угораздило...» — вслух подумалось мне.

Всегда продуманно выбирающую сны: их сюжет и тональность, декорации и закулисную нишу (где, осев в малость поеденном молью кресле, насыщаю бычками порожнее чрево очередной пепельницы); роющуюся до одури в сундуке с астральным хламом, в поисках ненавязчивых действующих лиц, чьи драмы (отчасти с интересом, иногда с удовольствием, но всецело и всегда с отрешённостью бывалого созерцателя) потом сно-блюдаю... и т. д., и т. д., — поймали вдруг за пичужий хвостик, втянули в сон по самые уши да на самые подмостки и безбожно «облагодетельствовали» ролью, лишив морального права на пробуждение!

В дальней уборной забила струя воды о запрыгавшее ведро — и та же няня дежурно промчалась по лестнице, гулко натыкаясь перевёрнутым «Т» на стены, в жёсткой пригонке сопровождающие спуск. «Угораздило...» — снова подумалось мне, но уже шёпотом. И, в общем-то, досады без.

Других нарушений тишины — такого-то числа, в таком-то часу с такими-то минутами — замечено не было.

 

8. ГЛАВА: НО ВЕДАЛИ?

— Стёганая, вот ты лежишь...

— И шо?

— ИШО, купив себе пежо, на пИШОходов наезжо! Лежишь, говорю, колодой...

— Та я всэ цэ вжэ чула!

— Чула, а выводов не сделала. А с точки зрения твоего живота...

— Дэ ж цэ ты у жывота точку зрения бачыла?

— Господи ж боже ж мой! Стёганая в мантии эзотерика! Шевеление кувалды в царствии часовых механизмов! А всего-то ведь надо: встать, отряхнуть свои брыла и, преимущественно рысцой...

— Дывы, розумна яка! Я на сохранении. Мэни встать не положэно!

— Так вот заметь себе, Стёганая, что по таким лежишь-боком ломбард круглосуточные слёзы проливает. А не сдают тебя лишь потому, что: на твои караты не найти домкрата!

— Та шо ты прычепылась до мэнэ! Ковбасу унюхала, эгэ? Я шоб до туалета — а ты у тумбочку... Скрипнула, разминая отёкшие конечности, застоявшаяся дверь. Напудренное, в масть халату, лицо где даже брови, то ли бесцветные по природе, то ли заживо захороненные в массивном косметическом склепе, почти не узнавались; декоративные тарелки неестественно округлых, глянцевитых глаз; призрачная тропинка переносицы, выводящая к сочной опушке необозримо раскинувшегося кончика; и алая лента, в корочках вчерашней помады, пересохшего русла... Всё это, выразительно несомое высокой, знающей манеры, шеей, и прочее, нижестоящее и не подлежащее, ввиду привычной обмундировочно-медицинской петрушки, столь дотошному описанию — прямо с порога внедрилось в стёгано-лохматсский диалог:

— Где народ?

Щёлочки Че заскользили вправо, перемахнули через груду, Стёганой зовущуюся, и, ослеплённые нестерпимым глянцем вышедших навстречу глаз, скрыли себя в нахлобученных веках:

— На водопое...

— Та-ак... — в белом, до щиколоток, балахоне произошло движение, но, наткнувшись на мысль, ступившая в палату снова застыла на месте. — Три инъекции вне очереди!

Сценическим жестом Лох-Матсское Че воткнула палец в надкушенный временем обветшавший свитер (темна-вода-во-облацех цвета) и просительно согнула шею в локте:

— Лучше бы уж трижды приНАРЯДили! Обтрепалась я, мадам врач...

Приблизившись почти вплотную, «мадам врач» махнула рукой, точно отгоняя назойливое жужжание слов, затеявших возню у самого уха, и, на манер Че, вогнала свой палец в упомянутую недавним посещением дырку на свитере («Зашить!»), затем в нечёсаный со времён палеозоя завиток («Расчесать!») и, наконец, в приоткрывшийся рот возмущённого лох-матсского недоумения («Почистить!»). Затем всё тот же рабочий палец ткнулся в бок, к широким просторам стёганого ландшафта («Опорожниться!»). И напоследок, почесав хозяйке левое безбровье, потянулся в мою, скрытую ширмой толстенного Голсуорси, сторону:

— Новенькая?

— Для новенькой глянец не тот! — сморозила Че и, выбарахтавшись из холодных течений устремившихся к ней, моих и мадамовых, глаз, обиженно нырнула под одеяло:

— А-а! Сами тогда и разбирайтесь!

Отсалютовав бесславно «ушедшей под воду» Че, белая воительница, охваченная лихорадкой атаки, принялась неистово рубить пальцем заметавшийся воздух:

— Пять минут на сборы. Паспорт. Направление из поликлиники. Карточка беременной. И в ординаторскую! Заведём на тебя... Интересная?

Приблизившись почти вплотную-2, «мадам врач» уже вертела в могучих, жилистых руках съёжившийся — до крохотного! — первый том монументального творения.

Я возвела на неё отороченные кружевом усталости тёмные глаза:

— Жуёт читателя на раз.

— Зачем... тогда... такое..?

Видимо, в оставившем (или оставленном!) миру уже покачивалась на хрупких, неотвердевших ножках пустоголовая Весна, ибо позыв, треклятый позыв: испиться чувствами, избродиться в багровых кулуарах страсти — пульсирующей почкой взбухнув в моём кромешном — ни зги! — мозгу, уже молил, просил, требовал и выхода, и почвы, и света...

— Хочется. Хочется быть съеденной.

Когда тебе уже пробило тридцать и кукушка охрипла напоминать о быстротечности оставшегося в личном пользовании времени, нет нужды бояться, что прозвучишь излишне жалостливо, сентиментально или патетично. Что бы ты ни сказал, какую бы Горгону, в порядке подтекста, ни держал за устрашающие космы — всё в твоём тоне, манере держаться, даже улыбке, дождевым червяком взрыхляющей сухую насыпь лица — буденно и обыднично. И образцово-показательно в своей естественности! Ты точно актёр, оставивший охапки аплодисментов дотлевать на ещё дымящихся подмостках и возвернувшийся в — утиши мою душу! — гримёрку, чтобы уже играть самого себя за чашечкой взаправдашнего кофе. И случаем оказавшиеся рядом глаза и уши видят и слышат в тебе лишь опыт прожитых лет, где горячка эмоций давным-давно уступила кресло вальяжно развалившейся иронии. Сгустись тучи всего небосвода на твоём, привычном до стихий, лбу; разлейся русалочья зелень глаз до сумасшедшего половодья; зазвучи оркестровой ямой, послушный невидимой дирижёрской палочке, рот — не нарушить тебе уже ни биения собственного, ни околостоящего сердца и не залепить пощёчины с прохладцей взирающему на тебя безразличию окружающего. Ты весь, презренный, проза и... приз, до которого всепобеждающей тишине нет никакого дела!

Но «женщина в белом» отрекомендовалась фруктом другого сада... Зрачки её сузились, нацелились точно в яблочко моего лица и выдали залп коротких, пристальных взглядов: в глаза, шеренгу морщинок меж бровями, губы, и под занавес...

Застонала крайняя койка, и две мощные ноги — слоны в родословной у Стёганой, словно! — спевшись с дуэтом не менее впечатляющих тапочек, в замедленном донельзя темпе понесли хозяйку вон, за двери. Проводив глазами безжалостное творение природы и качнув головой: «Бедное создание!», «мадам врач» вручила мне истекающее алой обложкой творение о форсайтской породе и, задержав руку на выцветшей, слоновой кости, странице, пробарабанила пальцем «Песнь нетерпимости к собственной забывчивости». Затем окнув (точно забылось и — наконец же! — вспомнилось бог весть что), приветливо улыбнулась:

— Зайди в ординаторскую. Не забудешь?

И, упредив таким образом забывчивость — уже — мою, павой вынесла свою шею за двери.

...Лох-Матсское Че уже ломилась в тумбочку Стёганой.

— Ай-я-яй!

Я не выгуливала голову по траекториям осуждения, не пасла позу и жесты на пастбищах резонёрства, но тон, кажется, получился убийственным.

— Не «ай» и не «яй»! Ей вредно много кушать! Понял? Вредно! И ва-а-аще, — симплегады челюстей уже стиснули намертво обречённую колбасную тубу. — Сытый голодному не судья!

— Господи, Че, где ты сытую-то увидела?

— Ну, значит, у меня аппетит потолще твоего. И с таким потолще-аппетитом — истинное зверство: держать человека в постных рамках!

— Что ты Стёганой скажешь?

— «Стёганая! Правды я вам, конечно, не скажу... Птичка! Птичка улетела и унесла в цыганистых лапках вашу неописуемую — слово гастронома! — изумительную колбаску!» И поглажу по трагически подставленной головке. А вообще, товарищ женщина, уйми своё упрекательное журчание и дай мне насладиться спокойно! Утопив руки в межколенной заводи, я качнулась на пружинистой сетке:

— Послушай...

— Ба! Тут ещё балбешка сыра! — руки Че деловито зашуршали в дважды ограбленной тумбочке. — Подь сюда! Угощаю!

И встала я, и подошла, и выхватила брызнувшую на пальцы дождём благодарных слёз ещё не начатую брынзу. И строго проинструктировала ошеломлённое создание на предмет дальнейших действий:

— Иди умойся! Обед закончен...

— Ого! Ого-го! Диктатура голоштанного пролетариата! А совесть старенькую не защиплет до полусмерти?

— Не защиплет! Со своей совестью я уж как-нибудь сама...

— Уши б мои тебя не видели! Глаза б мои...

— Де-е-е-вки! Наша Стёганая разродилась!..

 

9. ГЛАВА: ИЗ НЕВОДА

...Пшеница ворвалась в палату, вся потная и пятная от волнующего груза принесённой информации. Скороговоркой промчалась к собственной койке и бросила хворост конечностей в серый дым взметнувшейся простыни.

— Дык только ж как покои покинула! — бурно заморгала Че. — И всё-то вы врёте, девушка!

— Я? Вру? Восьмеро и три десятых. И все пацаны. Килограммовые. Ну, кроме этого... последнего...

Че хозяйски взбила свой съёжившийся животик, любовно провела по нему давно не мытой пятернёй:

— Разумеешь, приятель? Стёганая наша уже — того! Финишную ленту лобызает... А мы-то? Чем-то? Хуже-то?

— Ду-у-ра! — вдруг совсем по-лесному завыла Пшеница. — Ду-у-ра! Стёганая в положении была! В положении! А ты-ы-ы...

...Нас снимает с полки (эх, тихо б себя вели!) незнакомая, во вьющейся растительности, хозяйская рука. Листает постранично к обложке, отчерчивает ногтем книжкино наименование: «Матерь и её деть».

— А книги куда? — громовой голос слепо тычется в толщу стен и, нащупав дверной проём, вываливается в прихожую.

— Торчишь пеньком над всяким хламом! — голосом прихожей, голосом самой судьбы ответствует августейшая. — Сбрасывай всё подряд, некогда разбираться!

— Тут вот ещё «Судебная психиатрия»... — поджав осязаемый хвост, жалостливо вклинивается хозяин. — я её, помнится, ещё в семидесятых... у одного мужика...

— Слышали песню! Хватит сопли пускать — грузи мешок!

— Э-э-эх!

Веер жеста разжимает и расшвыривает податливые пальцы по окраинам ладони — и наши (толстые и брошюрочные, в твёрдых и мягких, с пожелтевшими и не очень) избушки летят главами долу в пыльную мешковину. А мы, кто успел, точно вымуштрованная прусашва, брызгаем вверх, вниз, вбок — кто куда... Подальше от — впрочем, слепоповского к «вне» и «над» — хозяйского глаза...

— Что ж, прощайте, странные знакомцы! Иду в ЖИЗНЬ...

 

10. ГЛАВА: НЕВЕСТЬ КУДА

...Томно выпроставшись из обшлагов туч, солнечные лучи лепили рассвет. В прожелти рук древнейшего из ремесленников уже стремительно обозначались: и молочные чресла обворожительных мазанок, яростно стиснутые ревнивыми кулаками стареющих заборов; и спутанные ветром космы могучих крон, под чьей сенью пушисто ершились чубчики едва проклюнувшихся саженцев; и ворс луговых трав в прозрачных бисеринах утреннего пота, там... на отстоянии, которые видело уже скорее внутреннее око, прозревающее дали... Счищалась аляповатая налепь предрассветных сумерек со вновь и вновь, изо дня в день воссоздаваемого мира — и только стынь сердца, не согретого трудолюбивыми лучами, ещё прятала в себе подонки вкрай испитой и успешно гонимой ночи. Ствол дерева, на котором была-сидеть-я ещё со вчера, забредшая на этот крайсветошный хуторок и поваленная усталостью у самой дороги, оказался тоньше и грациознее, чем представился при скупом вчерашнем знакомстве. Но главное, он ещё жил, поваленный до срока чужой несведущей рукой. Пускал побеги, подставлял ветру горестную свежатину обломанных веток — и растерянно прянул изголодавшейся корой в чернозём моих брюк.

«Иду в ЖИЗНЬ!»... Бросить гротеск в покидаемое пространство было куда проще, чем нащупывать теперь нить собственной судьбы в клубящемся мотке представившегося раздорожья!

Куда идти? С чего начинать своё, не притороченное к материи устоявшегося уклада, «сегодня»?

Волоокая корова — дальняя родственница облаков — плыла по лучу, смачно зарываясь мякотью губ в сиреневую импозань обступившего клевера. Бечева хвоста с тёплым мякинным звуком шлёпала по вислым бокам, сгоняя слепнёвое воинство с незвано осаждаемых тылов.

...Грёзы прошлого... смятенный поиск заведомо неутоляющего источника... И-и-и — прикати к моим коленям, шестиструнная гитара! — источник найден! Образ ТОЙ ДАЛЁКОЙ ЖЕНЩИНЫ, к которой можно было идти, не приближаясь, или, приблизившись, смаковать лишь обещание тела и никогда: самое обретение!

В этом и только в этом находить и остроту, и соль, и суть...

Промчалась, звеня жестью спаренных в руке бидонов, заспавшаяся дачница. Ладные хуторские торсы, ещё спозаранку занявшие наступательные позиции, уже рассыпались в шахматном узоре по бранному полю.

Мозолистые руки хватко цеплялись за матёрые бороды упирающихся сорняков, с пуговичным треском выпарывали их из почвы и швыряли поникшего врага на братские, то там, то здесь, кучи.

А потом я увидела её... И прежде чем расстояние, нас разделяющее и уменьшающееся с каждым её шагом, позволило моей пытливой близорукости прочитать строки бровей, глаз, рта... и охватить напоследок, точно заинтересовавший абзац, абрис всего лица — узнала её по походке. Моей походке.

Воздушные волны, накатывая из ниоткуда, стлали у её ног податливую (шёлк и атлас!) луговую траву. Солнце, вскарабкавшись на плечи, золотило беспокойные, хлещущие о щёки, рыжеватые пряди. У самых коленей голени расставались с белыми, в ненавязчивую обтяжку, бриджами. Летняя майка свежо и зелено облегала топографию бюста.

Меня покинувшая юность? Скорее, обретаемая зрелость, она неслась спокойно и величаво по играющей травяной зыби. Или то травы несли её...

Головушка на крепко сбитом и всё же хрупком до прозрачности тельце плыла сбоку от неё, охваченная тем же стремительным течением. Малышок мужеского пола, вихрастый и серьёзный, с голым брюшком, втиснутым в клетчатые, до колен, штанишки.

И что-то в этом милом, чудном дуэте вдруг взволновало, взбудоражило, потянуло навстречу...

И тотчас в моей ладони очутилась, заплескалась иная юная ладошка. Чадушко ясельных с половиною лет, в смеющемся сатиновом сарафанчике (вся ушедшая в щёчки, как иные в задумчивость; с высоким светлым лобиком, слегка занавешенным пепельно-русой чёлкой; лучистыми глазёнками, вдумчиво и пытливо открытыми настежь), прелюдийно подёргав мои попеременные руки, уже волоком тащила меня последовать за теми двумя...

Дом на отшибе, крытый ветхозаветной черепицей, к которому устремилась велящая пара, был крепок и статен, несмотря на очевидную старость. Уже за калиткой женщина остановилась, медленно обернул в нашенскую сторону и призывно улыбнулась, прежде чем... прежде чем растаять... Но не растаял тот второй, в звонком щебете карабкаясь на высокий порог и исчезая за дверью.

 

— Ма-ам, мы тут жить тепей будем? Не в Хайкове, а тут жить, да?

— Обожди... Обожди, Нюшенька...

 

Я села в траву, у самых дверей, и рассеянно вспушила мятые завитки на верченной головке. ...Сколько ни ходи по этой земле, отчаявшийся, уставший, клянущий рождение и смерть — ЖИЗНЬ всё же отыщет, востребует тебя, встряхнёт, точно пустоголового птенца вихрь первого полёта. И... если только... если только захочешь начать всё сначала...

 

— Ма-ам, ну пойдём же, теб-бе говою!

 

А захочешь непременно!

 

199?—2001

 

 

 
Елена Медведева

Елена Александровна Медведева
родилась в 1968 году в Харькове. В 1988 году окончила Харьковское педагогическое училище (ныне — Харьковская гуманитарно-педагогическая академия), в 1992 году — Харьковский государственный педагогический институт (ныне — университет) им. Г. С. Сковороды. Писательница, художница, журналистка; автор прозаико-поэтических сборников «Завтрак из страусов. Креанимация. Стихи» (Х., 1996), «Сыпучих лет песочный замок» (Х., 1997).

Елена Медведева в «©П» №4
Елена Медведева в «©П» №11

Лит©траница
1 Окончание повести. Начало — в «©П» №4.


  ©П · #5 [2003] · Елена Медведева <<     >>  
Hosted by uCoz