|
Невозвратные глаголы
Роман в новеллах
Человек должен обращать внимание на начало
и конец жизни своей, к средине же, где случается счастье или несчастье,
должен быть равнодушен.
Серафим Саровский
Гамлет, принц Датский: трагедия в 5-и
актах [для ст. шк. возраста].
Из библиографии
Ну вот, просидел он целый день за работой
и к вечеру сделал чудесный маленький горшочек. Весь увешан бубенцами горшочек,
и когда в нём что-нибудь варится, бубенцы вызванивают старинную песенку:
«Ах, мой милый Августин! Всё прошло, прошло, прошло!»
Г.-Х. Андерсен, «Свинопас».
Преследуя безнравственную цель,
Слагает за газелями газель.
Низами, «Лейли и Меджнун».
Часть 1.
Проповедь в стиле New Age
Бог сотворил мир из ничего. И пока, подвигом
всецелого самоотречения, мы не осознаем, что мы — ничто, мы не дадим Богу
творить из нас нового человека.
Нектарий Оптинский
Стяжавший любовь расточил деньги; а кто
говорит, что имеет и то и другое, тот сам себя обманывает.
Иоанн Лествичник, «Лествица».
Речь идёт о том, что дано и не подлежит
изменениям.
Сэмюэль Хантингтон, «Столкновение
цивилизаций».
Солдатский джаз
Рассказывают, что где-то в лесах ныне канувшей в Лету империи работал
стройбат. Леса в Европе в то время росли густые, непроходимые. Пищу, питьё
и офицеров в те леса завозили вертолётами или санями по первопутку, когда
он был. В остальное время, особенно когда не было погоды, правил всем прапорщик
Цезарь.
А должен был тот стройбат строить дорогу через леса и болота. Сосны сто
метров высотой качаются; белки, волки, мошкара, лоси громадные, как сфинксы.
И дожди — с ума сойти. И дедовщина ещё там была страшная. Старослужащие
заставляли молодых работать с утра до вечера, а сами пили горячительные
напитки, в бане парились берёзовыми мягкими вениками и с женщинами общались
как хотели. Тут, конечно, неясно — откуда женщины? Не знаю. Всё же были.
Цезарь и иже с ним солдат обижали по-всякому, и пожаловаться было некому.
Офицера какого, если и привозили с вертолётом, то доступа к нему у солдат,
естественно, не было. Да и не задерживались там офицеры. Как попадали, сразу
заболевали, заблёвывали всё и улетали быстро на вертолёте.
А дорогу парни из стройбата строили не простую, а асфальтовую серую со
столбиками. Берёзу валили, сосну, осину, кусты, какие попадались, ежей излавливали,
змей в норах топили, из барсуков жир давили, настаивали на самогоне и растирались
теми барсуками в непогоды. И заливали всё асфальтом. Он затвердевал, как
камень, и солдатики шли дальше. Тут тоже неясно — откуда столько асфальту.
Не знаю. Рассказываю, что знаю.
Вообще, если отвлечься, красота там была замечательная. Природа всё-таки.
Но стали воины помирать от невыносимых условий существования.
Так все и померли. Но дорогу строить не бросили.
Вышли как-то деды с прапорщиком Цезарем из его домика пьяные и стали
звать солдат, чтобы кто-нибудь им рассола или соку там берёзового принёс.
А никого. Плюнули, пошли снова пить. Попили, попили, выходят — снова никого.
Заснули, протрезвились, слышат, а дорогу кто-то строит. «Ага, — сказал Цезарь.
— Есть, значит, ещё солдат в части, есть, значит, ещё. Ау, — кричит, — эй,
кто там, а ну сюда, а ну сюда рассолу».
Тут ветер поднялся, ночь наступила с фиолетовыми разводами над лесом,
и из этой фиолетовой ночи поднялись навстречу закату мёртвые воины-строители.
И пришли они в домик к прапорщику, что характерно без рассолу, и нашли их
всех, и это был апокалипсис в его малом, неуставном варианте.
И по сей день, говорят, строят эти строители свою дорогу и никак к людям
выйти не могут. Бесконечно и трудолюбиво валят лес, льют асфальт, по вечерам
пишут письма домой на Украину и на единственном приличном барабане, гитаре,
скрипке, альте играют пронзительный и бесконечный волшебный солдатский джаз.
Тоторо
Вы знаете, как сверчок повествования ищет себе дорогу? Известно ли вам,
как шагает этот грустный и деловитый податель тёплых дней и хорошей испанской
гитары, скажем, Antonio Cobo, завёртываясь в серо-зелёный плащ утром, в
красно-жёлтый по вечерам? Я могу рассказать вам это. Это — легко. В сущности,
это уже началось с тех пор, как мы прослушали маленькую прелюдию о солдатском
джазе. Джаз в солдатской среде вообще имеет большое будущее. Думается, что
уже сейчас многим солдатам и прапорщикам долгими вечерами наполняет душу
Charlie Parker, Jimi Hendrix или, по крайней мере, Al Di Meola. Так думаем
мы: я и Тоторо. Нам ли этого не знать, тем, кто столько раз приходил к памятнику
Солдату-Освободителю. И возлагал цветы.
Мы возлагали цветы. Это было летом. Почти летом, неважно. Солдат стоял
серый, как утёс. Держал в руках автомат. Был завёрнут в каменный плащ. С
обратной стороны был обозначен автор — Николай Гоголь. Заслуженный скульптор.
Мы стояли и смотрели. Кто такие мы? В самом деле, с этим надо разобраться
сразу, иначе выйдет неразбериха и двусмысленность. Мы стояли. Выйдет неправда,
если я скажу, что стояли и смотрели мы, пионеры, октябрята, дети и взрослые,
советские люди, жители этой провинции, жители. Будет неправда, потому что
я не знаю, что все они делали. Но были некоторые мы, которые всё же, безусловно,
смотрели. И это некоторое множество лучше всего назвать Тоторо, лучше всего.
То есть это важный момент: Тоторо один, но его много. Если ты и сам слегка
Тоторо, тогда ты его видишь вот так же, как я вас; а если нет, то нет.
Конечно, Тоторо — это не наше изобретение. Не советского народа, что-то
часто мы его к ночи поминаем. Скорее японского. Великий Миядзаки подарил
нам его. Я бы сказал, указал нам на него, но жизнь потом так много к этому
добавила и так много уточнила, что сейчас уже трудно различить начальные
черты. Так великий Энтомолог улавливает в свои солнечные сети великолепный
экземпляр редкого октябрьского счастья или, скрещивая вымысел с умыслом,
создаёт новый вид радости. Вы где-нибудь вполне можете прочитать, что исследователи
Панамского института изучения тропиков (Smithsonian Tropical Research
Institute) в лабораторных экспериментах создали новый вид бабочек. Изучая
скрещивание Heliconius melpomeneи Heliconius cydno, учёные
заметили, что рождавшиеся особи очень похожи на представителей другого известного
вида — Heliconius heurippa, обитающего в восточных Андах. И что это,
как ясно всякому встречному и поперечному, потому-то и потому-то
совершенно замечательно и необыкновенно. Кроме того, устойчивая репродукция
полноценных особей в эксперименте была достигнута уже в третьем поколении.
«Это ли не чудо?» — скажет мой друг — любознательный читатель. И будет
прав. Сводничество в мире насекомых — оригинальное хобби, в высшей степени
наполненное каким-то изящным потусторонним смыслом. Но сколь больше смысла
в гибриде русского Серого Волчка и шведского Карлсона! В стиле new age
music.
Сейчас важно только то, мы с Тоторо смотрели на Солдата. Он был вечный,
серьёзный, он стоял, задумчиво глядя в сторону приблизительно Баренцева
моря, и думал о чём-то о своём. Цветов было много. Люди потели, звучала
музыка, те, кто должен, говорили о том, как мы все благодарны, что нас освободили.
Мы с Тоторо знали, что нас освободили от фашизма, и нам даже в голову не
приходило, что нас могли и не освободить. А ведь вполне могли.
Собственно, от фашизма нас так и не освободили, авгиевы конюшни всегда
грязны, освободили от фашистов. Но много фашистов осталось. И я даже не
имею в виду немцев, что потом строили в нашем маленьком городке замечательные
брусчатые дороги, маленькие уютные домики в два этажа и распевали немецкие
песни на дне рождения начальника лагеря МВД для немецких военнопленных.
Например, директор школы, в которую мы ходили с Тоторо, был хотя и русский,
но, безусловно, фашист. Маленькие фашисты жили в соседнем посёлке. Они нас
с Тоторо подстерегали время от времени на тропинке, что шла мимо пруда,
и забирали мелкие деньги. А крупных у нас отродясь не водилось. Несколько
фашистов засели в Министерстве народного образования или где-то очень близко
к нему и ввели в школе единую форму одежды.
Что такое единая форма одежды? Единая форма одежды — это когда ты одет
во всё коричневое или во всё синее. Это обязательно. На шее у тебя галстук
или на груди звёздочка, а в ней лицо маленького, похожего на некрасивую
кудрявую женщину Ульянова. Странная символика, конечно, и времена были странные
такие. Но о них уже много написано, поэтому здесь стоит заметить, что, может
быть, именно в силу этого, я даже думаю, что именно по причине всеобщей
странности тех времён, с нами случилось то, что случилось, и то, что мы
с Тоторо так и не смогли забыть.
Фашизмом, честно говоря, попахивали и наши уроки физкультуры. Но тут
я поостерегусь, поскольку многим из мальчиков и даже девочек эти уроки нравились.
Хотя посудите сами, как могло нравиться лазанье по канату или прыганье,
извините, через козла? Я, например, так ни разу через него перепрыгнуть
и не смог. Я его боялся просто, не говоря уже о том, чтобы через него прыгать.
А лазанье по канату? Чёрные толстые резиновые шланги висели с крюков, и
по ним необходимо было лазать как без ног, так и с помощью одних рук. И
ничего весёлого в этом не было. Я никогда не отличался спортивным телосложением
и завидной ловкостью. Но почему-то именно меня чаще всего желал видеть на
канатах учитель физкультуры Рафаэль Семёнович. Это было странно. Возможно,
он серьёзно думал, что мне стоит почаще бывать на канатах? Как без помощи
рук, так и без помощи ног? Или же он считал, что мои сложные взаимоотношения
с козлом имеют некий высший сокровенный подтекст? Не знаю.
Так же, кстати, непонятны, изящны, торжественны, напоены ароматом неведомого
были пионерские линейки в пионерских лагерях. Особенно вечерние. Мистика.
В жизни тех лет много было такого, чего в жизни вообще не бывает. Вот,
к примеру, встречи с Солдатом-Освободителем. Я стоял и смотрел на Солдата.
Он стоял и смотрел в сторону моря. Тоторо просто стоял.
Сацуки
В нашем городке со странным, вообще говоря, для Украины названием — Токородзава
— жили две девочки. Одну звали Мэй, а вторую Сацуки.
Поскольку обе девочки были знакомы мне по моей школе, я их хорошо знал
и с большой охотой с ними общался. Что, в общем-то, не всегда можно было
сказать о них.
Сацуки была маленькой, с чёрными глазками, чёрными косичками. Жила она
в большом доме, окружённом большим запущенным садом с кошками во всех углах,
под деревьями и смородиновыми кустами, и была как-то значительно старше
меня. Мы издавна были как-то дружески знакомы, поэтому я приходил свободно
и говорил:
— Сацуки!
— Отвали.
— Сацуки, мне нужна твоя помощь.
— Иди отсюда.
— Сацуки, мне надо.
— Слушай, у меня месячные, и я не хочу тебя видеть.
Я топтался на веранде. Она куталась в плед, хотя было жарко, вертела
в руках ножик и вилку. Да, сколько я её помню, у неё в руках всегда были
ножик или вилка. Может быть, потому, что она была худая японка, а её родители
— полные славяне — просто мечтали, чтобы она была похожа на них.
Я доставал из кармана пачку дефицитных болгарских сигарет и клал перед
ней.
— Что такое? — говорила она.
— Не даётся мне алгебра.
— Ах, это, — Сацуки брала в руки сигарету, закидывала ногу на ногу и
говорила: — Алгебра — один из разделов математики, старейший, пожалуй. И
главное в алгебре — уравнение. Вот скажи мне, каково самое характерное отличие
алгебры от, скажем, арифметики?
Естественно, я молчал. Я и сейчас не знаю ответа на этот вопрос. Она
же удовлетворённо кивала и говорила:
— Характерное отличие алгебры от арифметики заключается в том, что в
алгебре существует неизвестная величина. Именно действия над ней, диктуемые
условиями задачи, приводят к уравнению, из которого уже находится сама Неизвестная.
— Неизвестная? — спрашивал я.
— Неизвестная, — соглашалась Сацуки.
Я сидел и думал о том, что единственный человек в мире, график месячных
выделений которого я знаю, — это она. Не удивительно ли это? В моём-то юном
возрасте? Притом, что я всё ещё практически девственник? И она почему-то
при мне могла ходить по-маленькому, прямо в кустах смородины. А я вот не
мог. Стеснялся. Хотя, с другой стороны, что плохого в том, что я предпочитаю
не ходить по-маленькому в присутствии девушек и женщин, в принципе, даже
и по сей день? Сацуки же видела в этом слабость моего характера. Чуть позже,
когда мы с ней всё-таки сделали всё полагающееся настоящим любовникам, я
помочился при ней из окна её спаленки в глухую ноябрьскую ночь.
Она посмотрела на меня с каким-то видимым облегчением, закурила и, откинувшись
на подушки, сказала:
— Слава Аллаху! Я боялась, что ты не сделаешь этого никогда.
В Сацуки я был влюблён явно. Первые мои настоящие сексуальные фантазии
были связаны именно с ней. Все знали, что я влюблён в Сацуки, и Сацуки это
знала. Я дарил ей цветы, я отдавал ей свои школьные обеды, потому что на
уроки она вечно приходила голодная, покупал сигареты на свои карманные деньги.
Она выкуривала сигареты, закусывала мятными конфетами и запивала всё это
ситро, поскольку других наркотиков одинокой школьной учительнице тогда было
не достать.
Есть женщины, сырой земле родные, — это о ней. Всегда было такое ощущение,
что она немного не в себе. Её не любили в коллективе, друзей у неё не было,
но никому и в голову не пришло бы помыкать Сацукико. Как-то на улице один
из подвыпивших местных горнорабочих схватил её за грудь и попытался ощупать
ягодицы. Она не спеша отстранилась и воткнула свою длинную деревянную заколку
ему в щёку.
Велосипед
на раме велосипеда, потому что сидения нет,
грохоча, леденея, звеня, вылетая на трассу,
я летел, как планета, которой четырнадцать лет
я летел и летел, всю округу собой ужасая,
и дорога стелилась прямая
от края до края
я влетал в повороты, плевал на возможность машин,
мне два раза трамвай перерезал судьбу на ладони,
я так честно летел, я так просто и честно летел,
будто скоростью этой менял в мирозданье законы
по которым сирень, по которым вода и песок,
и её голосок, и стареющий тополь у школы,
я взлетал, как хотел, как никто уже после не мог
и я вижу тебя, мой чёрный потрёпанный монстр,
этот руль, эти рама и цепь, холодные тонкие спицы,
мы над детством летим, и не можем уже опуститься
никогда...
Мэй
Мэй, как оказывается, я любил тайно. Никто не знал, что на самом деле
я влюблён в Мэй. Даже я сам не знал, что влюблён именно в неё, а не в Сацуки.
Каково же было моё удивление, представьте, когда я и Мэй вдруг сблизились.
Я расскажу вам, как это случилось.
Нам было по четырнадцать лет, когда один раз летним вечером собрались
дети нашего посёлка играть в загадочную игру «Казакиразбойники». Отчётливо
понимаю, что ни тогда, ни тем более потом я не был в состоянии даже предположительно
описать правила этой игры. Ещё меньше я знаю о ней сейчас. Может быть, в
этом всё дело.
Стоял ярчайший месяц май. Самый его конец. Всё цвело, и улочки посёлка
заливало блаженными запахами земли и неба.
Не могу сказать точно, сколько нас было. Человек семнадцать– двадцать.
Половина из них девочки. Кто-то как-то разбивал нас на команды, а потом
надо было убегать и прятаться. Это я помню совершенно точно. Убегать и прятаться.
Волнующее занятие.
Особенно, как оказалось, с Мэй. У неё были громадные, чуть выпуклые вишнёвые
глаза. И мы почему-то решили прятаться вместе с ней. Спрятались мы так,
что найти нас было совершенно невозможно. Спрятались мы на чердаке её дома,
где она жила со своей старой бабушкой Рийо Мори и чудаком-отцом по фамилии
Свантесон. Там было жарко от нагревшейся за день кровли, запаха смолы, стука
топора, доносившегося из соседского сада, какого-то пыльного, слежавшегося
запаха сена, раскрасневшихся щёчек, шеи и крупных коленок Мэй.
Сначала мы целовались. Причём до того, как мы так хорошо с ней спрятались,
мысль о поцелуях нам никогда не приходила в голову. Просто мы так хорошо
спрятались. Я уверен, что если бы мы с ней не спрятались или спрятались
бы несколько хуже, то ничего бы подобного не произошло. Потом мы начали
раздевать друг друга, причём делали это, почти не торопясь, и так слаженно,
так гармонично. Никогда после я не был в состоянии нормально раздеть хоть
кого-нибудь. Я всегда во всём путался, терялся, краснел, в конце концов
желание, даже если оно и было, само собой испарялось. Раздевание из прелестного
преддверия, чудной прелюдии, разжигающей страсть, превращалось в мучение.
Мне становилось скучно, тошно, я смотрел в окно, мне уже не хотелось ложиться
в постель с этой женщиной...
Вообще, у Свантесонов в доме и во дворе всё было добротное, настоящее.
Они в то лето держали птицу, и по двору расхаживали гуси таких размеров,
что нос к носу с ними было лучше не встречаться. Черешня налилась плодами,
каждый из которых был величиной с нормальную европейскую сливу. На козырьке
пристройки лениво вертелся самодельный флюгер в виде медведя в натуральную
величину. Я помню, что, целуясь с Мэй, зачем-то боковым индифферентным зрением
пристально рассматривал колодец с огромной в виде шеи и головы лебедя кованой
ручкой, которую необходимо было крутить, для того чтобы набрать воды. Я
целовался, мне было страшно хорошо, но при этом я думал о том, зачем такая
огромная ручка у этого колодца. Ведро там — это я знал по опыту — совершенно
обыкновенное, а вот ручка ни в какие ворота не лезет.
— Не думай о колодце, — сказала Мэй и укусила мне запястье.
— А я и не думаю, — сказал я. Всё моё тело горело, низ живота ныл, мир
выглядел несколько искажённым, на руке выступила кровь.
— Вот и не думай.
Солдат-Освободитель
Что делает Солдат-Освободитель у нас в городе? Он напоминает и освобождает.
Это Воин и в высшей степени просветлённая сущность, он стоит в своём каменном
плаще, с автоматом на берегу реки и никогда не спит. Его боятся фашизм,
материализм, всякое атеистическое мракобесие и прочие враги рода человеческого.
Он пролил кровь за Родину и за нас всех, но он жив, посему вечен, и имеет
право быть каменным стражем полночи. Сугубо же им преследуются несколько
грехов и, в частности, грех блуда. И вот почему.
Было ему уже лет сорок, когда дошёл он от Москвы до Берлина. Задавив
у себя в логове фашистскую гадину, солдат затем пришёл домой. А там детишек
человек пять, жена и мать-старушка, которая его дождалась. Казалось бы,
жить бы да жить. Нашёл он себе работу и стал работать. И всё бы хорошо,
да нет, не хорошо. В течение месяца выясняется, что жена-то его не соблюла
обет верности. И хахаль её — некий господин Танака из клана Кавабаси, директор
крупного советского завода. Вызывает Воин господина Танаку на поединок,
во время которого, естественно, из-за сакуры выбегает не вовремя раскаявшаяся
жена. Освободитель делает неверное движение, и Танака пронзает ему грудь.
Вот судьба. Надо было пройти всю войну, чтобы пасть от руки тривиального
топ-менеджера.
Но тот, кто достойно жил, не останется ни с чем.
В семидесятые годы областной обком коммунистической партии заказал скульптору
Гоголю фигуру Воина-Освободителя. Гоголь, вполне приличный мастер, принялся
за работу и в полгода справился с заданием партии. Когда он сделал эту фигуру,
напала на него страсть блуда. И пригласил он к себе в студию Машу Авдотьеву
из консерватории, чтобы поговорить об искусстве и статуи посмотреть.
Только парочка распряглась от одежд и возлегла, тук-тук кто-то в дверь.
— Кто там? — закричал растерявшийся ваятель, а потом подумал: «Какой
такой тук-тук, дверь-то в мастерскую ведёт?» Тут дверь упала, и перед незадачливыми
любовниками встала фигура Освободителя.
— На первый раз, — сказал Воин Николаю, коснувшись своим гранитным автоматом
причинного места великого ваятеля, — поскольку скульптор и всё такое, тебе
прощается, но если будешь ещё раз замечен — накажу.
Я помню ещё те времена, когда по тропинкам моего сада ходили ангелы,
как птицы, и синее сухое молоко падало огромными невесомыми хлопьями с разверстых
небес. Большую часть своего времени я проводил в так называемом манеже —
прямоугольной формы металлической конструкции с плоским дном и аккуратными
стальными прутьями, через которые можно было осматривать мир. Иногда меня
выносили в сад, и там под яблоней иногда сидел Тоторо. Я воспринимал его
как часть двора и сада. Потом наступала осень, на улице шёл дождь, и я лежал
спелёнатый в манеже. О саде мечтать и не приходилось. Во рту сидела соска,
перед глазами, как киноэкран, стоял белый потолок, летом предусмотрительно
побелённый родственниками.
Когда я стал ходить самостоятельно, Тоторо часто был со мной рядом. Он
просто сидел у песочницы или на стуле возле кровати, наблюдая за моим сном.
Мне кажется, он был со мной в больничной палате, когда как-то в детстве
меня надолго упрятали туда.
Я помню Тоторо в самые страшные, первые годы школьной жизни.
Какой он был? Лучше всего просто приехать в Японию, прийти в общество
защиты природы в одном маленьком городке в окрестностях Токио и попросить
их показать портрет Тоторо. Он молчаливый и верный, экзистенция Винни-Пухов
и Пятачков, интроверт-гермафродит — Карлсон и Мэри Поппинс, игрушечный Волошин,
мохнатый, скачущий, как кот на задних лапах вокруг ёлки, честный и грустный
Чернышевский. Пушистый Тоторо. С огромными усами, глазами, ртом. Он лучший
потому, что в отличие от всех вышеперечисленных персонажей, никогда никому
ничего не говорил и не писал. Но мог практически всё, поэтому говорить ему
было не надо. В сущности, как я теперь понимаю, он к Японии относился мало.
Я уверен, что его папа — приблизительно писатель Ершов, а мама — фарфоровая
статуэтка русалки, которая светилась в ночи под моим детским одеялом зелёным
светом...
Так что у меня много оснований помнить, как хорошо мы спрятались с Мэй
на чердаке, полном сена, каких-то старых тряпок, старинных полуразобранных
велосипедов, чугунных утюгов, православных икон с медными, пришедшими в
негодность окладами, коньков, крупорушек, ёлочных игрушек, ящиков с годовыми
подписками «Человека и закона», «Знания — силы», «Дошкольного
воспитания», «Науки и техники». Я всегда буду помнить её красные
губы и аккуратную грудь с полными дивными сосками, подрагивающий влажный
живот, гладкие загорелые ноги, стоптанные сандалики, на юбке пуговицы красные
с сиреневым ободком. Она страшно торопилась всё сделать, всем поделиться,
что умела и знала. Она была очень терпеливой и старательной маленькой любовницей.
Лучшей подругой из всех, что когда-нибудь были у меня. Так что у меня довольно
оснований помнить обо всём об этом. Тем более что именно после того, что
случилось в тот день на исходе мая на чердаке старого дома в маленьком украинском
городе со странным названием — Токородзава, Тоторо больше никогда не заходил
ко мне в дом.
Он переселился в сад навсегда.
Офис
Сплошь и рядом, засидевшись в офисе допоздна, начинаешь в какой-то момент
зябнуть. Забываешь уже, что, собственно, тут делаешь. И потом обязательно
наступает такой момент, когда тебе могут позвонить все те, кто когда-то
работал в этом офисе.
— Алло!
— Привет.
— Здравствуйте.
— Как там вы?
— То есть?
— Ну, то есть как вы там все? Как тебе работается за моим столом?
— Простите, а с кем я говорю?
— До самого моего ухода нам обещали новую оргтехнику и ремонт. Так я
и не дождался. Не знаю, как сейчас, а тогда обои были у нас в офисе с каким-то
желтоватеньким узором. Он пробуждал в душе равнодушие к своей земной участи.
Уж обои они вряд ли вам поменяли.
— Простите, вы куда звоните?
— Ты тупой или задумчивый?
— Что за бред. Александр, ты?
— Если бы. Так как тебе за моим столом? Ты же сидишь в углу, там, куда
никогда не долетает солнечный свет? Ну вот. И я там сидел до самого конца.
Ну, то есть, ты не думай, одно с другим не связано, но как-то так вышло,
что связалось... Да, мне славно работалось на твоём месте. И работа интересная,
и можно иногда расслабиться, верно? Ориентируешься уже в этом? Чувствую,
что ориентируешься...
Отчего-то становится неприятно. Может, и вправду работал? Может, здесь?
— Чего, собственно, надо? У нас многое переменилось за последние несколько
лет, так что всё, отбой...
— Ну да... переменилось. Но ты обожди, иногда тоскливо делается так.
И потом, кому ещё звонить? Бывшей жене не позвонишь, сам должен понимать.
Родителей пугать не хочу, а на работу можно. Вот такой вот Алигиери получается.
— Так приходи, проведаешь.
— Это был бы номер. Здравствуйте, Павел Иванович, ничего, что у меня
одежда немного истлела и глазные впадины пусты? Я присяду? Поговорим о поставках?
Или бывает так. Звонят две сестры. — Мы попали в такой-то офис? — Да,
в такой-то. — Расскажите, как там у вас? — А у вас что, тоже одежда истлела
и глазные впадины пусты? — Нет, что вы. Мы просто спим, поэтому прийти не
можем. — Как это — спим? А кто звонит? — Мы спим. Мы и звонит. То есть наше
общее мы. Наше Тоторо вам звонит. Ничего? Можно мы с вами немножечко поговорим?
— Ну, если только немножечко.
Или так.
— Привет! — Кто? — Встречный и Поперечный. Всегда и везде. Лучше тебя
учились в школе, потом быстрее и лучше поступили в лучший, чем ты, вуз,
лучше его закончили, попали в этот офис, потом в лучший, потом вообще не
расскажешь куда. Сейчас звоним оттуда, где лучше — как ты? Мы слышали, у
тебя плохи дела? Может, расскажешь? С женой? С работой? Ну хватить молчать,
расскажи, а то у нас время не безразмерное. Рассказывай, мы звоним из лучших
побуждений, из более лучших, чем у тебя...
— Алло, я слушаю.
Молчание. Лёгкий шум в ушах. За окнами полночная темень, а здесь телефон,
шуршание системного блока и сухие струны Paco de Lucia.
— Алло. Кто это? Кто это? Это Мэй? Может быть, это Сацукико? А может
быть, Хотиро? Тогда приходите на Холмы или в любое кафе на розе.
Завтра. Послезавтра. Сегодня с утра или вчера вечером. В прошлый вторник
или четверг. Или в любое удобное для вас место, вне времени года и давности
лет.
Хотиро
Трудно выбрать, что относится к основному и главному, а что, напротив,
не относится. Но думается, что надо рассказать как о главном и основном,
так и о пустяковом, случайном, не имеющем смысла etc. К таким пустяковым,
не пойми зачем случившимся в этом романе вещам, безусловно, относится вопрос
о сыне Розы, как он есть. Вот если скажу, что Роза — это красивая толстая
добрая семитка, которая ходила в вечно засаленном платке и единственная
в нашем японском городке была похожа на настоящую украинку, будет ли это
правдой? Понятия не имею. Память, знаете, такая штука. Иногда мне кажется,
что Роза действительно жила в доме возле нас, имела много мужей всех национальностей
и самых разнообразных профессий, которые однажды куда-то навсегда исчезали.
По прошествии лет остался у неё только маленький Хотиро. Больной мальчик,
сын, странное и доброе существо. Где ты сейчас, наш вечный и непременный
товарищ, где ты, наш Кюхельбекер?
Был он толст, волосат, на голове в любую жару и в любой холод прочно
сидела вязаная шапочка. Я хочу, чтобы вы её себе представили очень отчётливо.
Крупная вязка, часть голубая, часть белая, часть красная. Цвета французского
флага. Лицо с крупными чертами, напрочь рыжее, глаза чуть навыкате, мохнатые
рыжие брови спускались на глаза, и усы, у него с самого детства были крупные
рыжие усы, к совершеннолетию закрутились кверху, придавая Хотиро вид лихого
французского казака.
Хотя Хотиро был недоразвит и слабоумен, нам он всегда нравился. И мы
с Тоторо никогда не гоняли его по двору с криками «бейте дурака» и не гнали
его из наших детских игр, но, напротив, всячески поощряли и помогали ему.
Трудно найти границу объективного признания собственных заслуг и хвастовства,
за которым выглядывает змеиная морда тщеславия, а там, чего доброго, и гордыни.
Однако сейчас нам, советским детям тех лет, кажется, что мы, преодолев некоторое,
признаюсь, лёгкое отвращение, уже вскорости, вскорости, в лёгкой и невинной
скорости нашего детства вовсе не были одиноки в нашей симпатии к Хотиро.
Многие ребята его любили и приносили ему под двор сласти. Ну, какие у нас
были тогда сласти: булочка, смоченная водой или молоком и посыпанная сахаром,
сахар, растопленный на сковороде и превращённый таким образом в жёлтую горьковатую
пережжённую сладость, изредка какие-то конфеты, самой главной из которых,
конечно, был «Мишка на Севере». От своего двора он не уходил никуда и никогда,
поэтому все ребята собирались здесь у нас, на улице Розы Люксембург, на
перекрёстке всех дорог, на розе, и уже отсюда вели свои игры, которые
к концу дня сюда же и возвращались. И даже если мы шли все на Холмы на весь
день, оставляя, естественно, Хотиро возле дома, всё равно после игр и затей
на Холмах, прежде чем разбежаться по домам, мы возвращались к нему, одиноко
сидевшему на лавочке возле калитки, обступали его, тискали, смешили. Он
узнавал нас, смеялся и говорил плохо разбираемые, но нами вполне понимаемые
слова:
— Мама, Сахар. Тоторо, бил дэс, дэс, бил Тоторо, я смотрю, смотрю. Птица
тут. Летела, летела, падала. Дэс сидела, дэс. Непременно любую свою речь
начинал и заканчивал словами «Мама, Сахар».
Сейчас я думаю, что для Хотиро эти два слова означали вообще всё. Во-первых,
он так здоровался. Во-вторых, объявлял, что видит вас, а кроме того, что
по-прежнему есть Мама и Сахар, а значит, есть он. Следовательно, всё хорошо
в мире. Подумайте сами, как может быть что-нибудь плохо в мире, где есть
Мама, Сахар и Хотиро?
И заканчивал он так же. Мама и Сахар в конце речи означало, что вот он
всё сказал, что сказанное никак не противоречит ни Маме, ни Сахару и это
нам гарантирует сам Хотиро.
Так и осталось с тех лет в памяти, что «Мама и Сахар» — это слова, которые,
пожалуй, иногда могут заменить молитву.
Был он лысый, вот отсюда и вязаная шапочка. У него, видимо, всё время
мёрзла голова.
Я всегда буду виноват перед ним.
«Почему?» — спросит меня любознательный читатель, мой добрый приятель
и советчик. Вот почему.
Много лет спустя я узнал о хибакуся, десятках тысяч японцев, обречённых
на страдания вследствие атомных взрывов. Слово «хибакуся» мне понравилось
сразу. Оно было смешное, это слово. Хибакуся. Ну, право же, звучит как Масяня,
но интеллигентней. Мне было неловко смеяться, но я всё равно улыбнулся.
Потом я дочитал о японцах. Стал чего-то делать дальше, а слово осталось.
Прошло несколько дней, и вдруг, как-то внезапно, я вспомнил это слово, смешное
слово «хибакуся», и с трудом удержался, чтобы не заплакать. Самое мучительное
и странное заключалось в ощущении, что я в чём-то лично виноват перед ними.
Глубоко, лично, совершенно конкретно и неискупаемо, потому что они страдали,
а «хибакуся», в сущности, такое смешное и глупое слово, такое смешное, такое,
что я не могу не улыбаться, когда слышу или читаю его.
Гай
Уводя повествование в сторону, а может, кто знает, и в несколько сторон
сразу, хочу просто пересказать по памяти историю одной собаки. Мне её рассказала
моя жена, которая эту собаку знала лично, много лет с ней общалась, и, судя
по всему, они навсегда сохранили друг о друге память и уважение.
Собаку звали Гай. Это был большой мохнатый зверь, у которого мама была
лайка, а папа — белый медведь. Любой биолог вам скажет, что это невозможно,
чтобы мама собака, а папа медведь. Но это всё полная ерунда, потому что
биология не учитывает фактор обоюдной любви, раз, и ситуацию Дальнего Севера,
два. Любознательный читатель может мне возразить в том духе, что Дальним
бывает только Восток, а Север — Крайним. На что я отвечать не буду вовсе.
Итак, папа был медведь. Его звали Умка. А мама была свободной красивой
собакой. Возможно, её звали Афродита. И вот Афродита шла по северу и увидела
медведя.
— Кто ты, прекрасный зверь? — сказала гордая собака, поражённая красотой
Умки.
— Я Умка, — сказал медведь, — и я ищу маму.
— Но, Умка, — разглядев всё подробно и поразмыслив, возразила Афродита,
— зачем тебе мама, ты же, судя по всему, уже взрослый и сильный зверь?
— Мама нужна всем и всегда, — сказал Умка и вытащил из воды тюленя.
— Оставь его, — величаво сказала Афродита, — это не мама, это тюлень.
— Это тюлень, — согласился Умка, — но где мама? В общем, так, в двух
словах, и состоялось это знакомство, счастливым следствием которого стало
появление на свет маленького Гая.
Но любовь проходит. Прошла и в этот раз. Афродита простилась с Умкой
и пристроила Гая к геологам на Шпицберген. Увидев многообразные таланты
и невиданную красоту пса, его повезли самолётом в Москву, а уже оттуда в
нашу провинцию.
Хозяином Гая был хороший парень по имени Виталий.
Кроме Гая, он любил и всякую другую живность. Приехав с Дальнего Севера,
где не было ничего, кроме советских геологов и снега, он купил себе у речки
в деревне дом и разводил там свинок, гусей, собак, барсуков, коров, кур,
ещё кого-то, кого я и не припомню. Я думаю, что так он усердно и неутомимо
населял свой мир. Поэтому, когда всё это вырастало, есть это всё, как, в
общем, полагалось согласно здравому смыслу, он не мог. Фазаны, например,
расплодившись невообразимо, жили в саду на правах свободной птицы, и никто
их пальцем не трогал.
Дальше парадокс, который надо понять. Трепетно относясь к живому, Виталий
был охотник, к чему приучил и пса, то есть Гая. О трофеях охотничьих, впрочем,
я не слышал ничего. Возможно, они и были, но, кажется, не были самой важной
частью охоты. Кто знает. За давностью обстоятельств трудно разобрать полутени.
Одно совершенно точно: Гаю охота нравилась тоже.
А потом Виталий умер. Гай не смог жить в городе, и его отдали пастухам
в соседнюю деревню... Ну, вроде как и при деле, и среди людей, и на воздухе.
Спустя долгое время как-то стало известно, что пастухи не смогли ходить
с Гаем и посадили его на цепь. Хорошо, не застрелили, что у нас запросто,
и не выгнали, а дали дожить. Потом Гай умер.
Но здесь не об этом. Когда пастухов спросили, почему они с ним не смогли
ходить, те отвечали, что, собрав скотину, пёс гнал её на пастухов. Видимо,
поскольку всё-таки охотник...
И тут мы с вами видим Гая. Улыбающийся, с высунутым языком он стоит и
смотрит на стадо. Пастухи дают ему понять, что, мол, стадо гнать на нас
не надо, Гай, не надо.
Заходит солнце. Колышутся травы и дерева, блистает речка. Птицы. Стадо
на нас не надо. Домой его надо. И главное! Видно, что Гай всё это отличным
образом понимает. Ну, натурально, он же в деревне не первый год и не глупее
нас с тобой, мой любезный читатель.
Огромное стадо ждёт. Мы все ждём. Славный и гордый сын Умки и Афродиты
тихо улыбается, шепчет себе под нос: Для тебя, Виталик, — и в десятый
раз гонит стадо на пастухов. Золотой фазан взлетает в изумрудное небо.
Путь из Синдая в Хакодатэ
Касаткин попал в Японию в июле 1861 года. Как он туда вообще попал? Ну,
сначала родился в селе Берёзе Смоленской губернии. Молиться и впроголодь
жить научил папа дьякон. После чего, конечно, не могли не воспоследовать
Бельское духовное училище и Смоленская духовная семинария. Впрочем, оттуда
до Японии всё-таки ещё очень далеко. Но учился Ваня хорошо, потому устроилось
так, что не минула его и Санкт-Петербургская духовная академия.
Дальше всё просто. Пошёл он как-то в церковь на вечернюю службу. Был
будний день, потому народу было мало. Свечки поставил Николаю Угоднику и
возле иконы Божьей Матери. Началась служба. И на «Достойно есть...», стоя
на коленях, Иоанн понял, что ему надобно ехать в Японию. Как раз в то время
открылась в городе Хакодатэ вакансия настоятеля церкви при русском консульстве.
Иоанн принял постриг, стал Николаем и поехал. Ехал год. Японцы, надо
сказать, к тому времени ужас как не любили христиан. Ну вот. А уроки фехтования
сыну русского консула в Хакодатэ преподавал некто по имени Такума Савабе,
бывший самурай, известный в Хакодатэ как замечательный фехтовальщик. Был
он, кроме всего прочего, синтоистским священнослужителем. Невзлюбил он отца
Николая очень сильной нелюбовью и однажды вечером пришёл, чтобы убить его,
и сказал:
— Приезжаете, ходите тут, страну нашу высматриваете; а такие, как ты,
особенно вредны, потому что вера твоя злая.
— А знает ли господин веру, о которой отзывается? — спросил отец Николай.
— Ясно, не знаю.
— А не зная вещи, поносить её — разумно ли?
— Так что же за вера твоя? Говори.
— Изволь.
И стал Савабе к утру первым православным японцем. И был у него дружок,
старый конфуцианец Сакай. Тот поначалу всё смеялся над Савабе. Естественно,
зря.
Стал Сакай вторым православным японцем.
Так возникла Японская православная церковь. Во время войны 1905 г. при
общей ненависти к русским отец Николай был единственным русским человеком
в Японии. Когда Посольство России покинуло страну, Николай остался в Токио
один. Православных в это время просто ненавидели. Николай говорил, что православие
не есть только русская религия, но православный человек не может не быть
патриотом. Поэтому он разослал во все православные храмы официальное предписание
молиться о победе японских войск. Таким образом, православные японцы были
избавлены от выбора между Христом и Японией. Сам же Николай, в силу того,
что был русским, не считал возможным участвовать в общих богослужениях.
После его кончины император Муцухито I Мэйдзи прислал на гроб владыки венок
из живых цветов и лично дал разрешение на захоронение в пределах города.
Причислен к лику святых. В Японии почитается как великий праведник и особый
молитвенник пред Господом.
Ангел Японской церкви.
«Когда Савабе и Сакай сделались христианами, то я увидел, что время для
проповеди здесь настаёт, и потому отправился в Россию, чтобы просить Святейший
Синод основать здесь миссию и дать мне сотрудников. Когда я снова прибыл
в Хакодатэ, то нашёл, что ревностный Савабе уже образовал у себя маленькую
церковь: у него собралось из Синдая несколько молодых, хорошо образованных
сизоку (дворян); то были: ныне ещё здравствующие о. Матфей Качета, о. Петр
Сасачала, уже скончавшиеся о. Яков Такая, о. Иоанн Оно, только что отшедший
в другой мир Павел Куда и некоторые другие; всех я нашёл уже довольно наученными
в вере и в душе христианами. Кто же им указал путь из Синдая в Хакодатэ?»
Неизвестная
В городском саду у нас возле забора много лет стоял один человек. Стоял
он молча. Ничего не делал. Просто стоял, но подходить к нему было страшно.
Даже не знаю почему, но страшно. Он был просто городским сумасшедшим и никогда
не сделал никому зла. Он просто стоял за кованой оградкой по колено в осенних
листьях и молча смотрел перед собой и иногда вперёд. Бывало так, что он
смотрел долгое время только вперёд.
Мимо него мне часто приходилось ходить на свидания. На разные свидания.
То к Мэй, то к Сацуки. При этом мы не должны так представлять себе дело,
что я общался с ними одновременно. Или даже что общался с ними последовательно
— сначала Сацуки, а потом Мэй. Или наоборот, сначала Мэй, а потом уже и
Сацуки. Ни в коем случае.
Мне хочется как-то так вам сразу объяснить, в чём тут дело. Я давным-давно
не видел Сацуки и Мэй, тех Сацуки и Мэй, о которых я говорил выше. Тех девочек
уже давным-давно нет. И, честно говоря, я всё больше сомневаюсь в том, что
они когда-нибудь были. Кроме того, я дико повзрослел. Мне стало сначала
семнадцать, потом двадцать пять, потом дело пошло за тридцать. И хотя мы
и нынче всё ещё находимся в той же поре жизни, когда нас легко соблазнить,
но трудно удержать, нам с Тоторо приходится всё труднее нащупывать истину.
— Это Сацуки или Мэй? — спрашиваю я Тоторо.
Тоторо ничего не отвечает. Мы с ним тихонько смотрим, как спит это худое
существо гораздо старше нас, напрочь прокуренное, с коричневыми волосами
и коричневыми тенями, с длинными пальцами, с очень дорогими украшениями
и косметикой, с влажными пахнущими подмышками, и нежным узким лоном, и такими
трусиками, в которые трудно засунуть не то что нашу с Тоторо задницу, но
даже кулак. Тоторо пожимает плечами, берёт пачку её сигарет, вертит, крутит,
обёртка блестит.
Она открывает глаза, встаёт, молча касается моих волос и идёт в туалет,
шумно спускает воду.
Так и есть, это Сацуки. Я вздыхаю, зарываюсь лицом в подушку и думаю
о том, что с этой полежать не удастся. Эта всегда как на фронте. Всегда
вперёд, всегда куда-то бежит, у неё всегда есть какие-то другие дела, кроме
тех, что здесь. Те, что здесь, вообще за дела считаться не могут.
— Вставай, — говорит она, — мы уже опаздываем.
По опыту знаю, что говорить о том, что лично я никуда не опаздываю, совершенно
бесполезно.
— Ты ещё не встал? — неприятным голосом интересуется она через пять минут.
Нет, я ещё не встал. Я лежу, напряжённо вглядываясь в зелёносинюю теплоту
проснувшегося за окнами раннего лета.
— В чём дело? Я опаздываю. Мне надо уже бежать. Я опаздываю. Совещание
у шефа. У меня работа, — сколько раз на моём жизненном пути ни попадалась
Сацуки, каждый раз она говорит одно и то же, причём при этом сама особо
не задумывается о порядке и логике того, что говорит. Она всегда произносит
не слова, а словесный ряд, приблизительно соответствующий тому смыслу, который
в результате должен получаться, по идее. В предложениях, которые она произносит,
можно с лёгкостью менять порядок слов и фраз, опускать какие-то из них,
а остальные слушать в произвольном порядке. И в произвольное, в сущности,
время.
Одевшись, выхожу на кухню. Она напряжённо пьёт кофе и старательно ест
бутерброд. Косметика не может скрыть ни возраста, ни усталости, которая
так и не выветрилась из неё за три-четыре часа лёгкого сна. Она нервна,
внутри сжата и как-то растеряна.
— Ну что ты, рыба, — говорит она примиряющее.
— Ну что я, рыба, — отвечаю я и съедаю бутерброд. Она вечно готовит бутерброды
величиной со спичечный коробок. Ими хорошо кормить очень маленьких любовников,
величиной, допустим, со сковородку. Таких же любовников, величиной как я,
подобные бутерброды только злят или вызывают приступы меланхолии.
— Ты не забыл, мы завтра едем на дачу? — спрашивает она, видя, что её
«рыба» меня не утешила.
— Нет, я не забыл, что мы завтра едем на дачу, — говорю я, а сам вижу,
как в открытой форточке проносится тёплая летняя улица, облака. Синяя собака
пробежала по небу, остановилась у форточки, засунула к нам сюда голову,
кашлянула, подышала, побежала дальше.
— Собака, — думаю я, ещё не зная, что эта собака Гай.
— Куда ты смотришь? — она даже делает символический полуоборот, как бы
показывая мне, что она готова даже знать, на что я смотрю, лишь бы прекратил
сердиться. Закуривает. Смотрит устало, и глаза грустные.
— В окно, — отвечаю я.
А куда мне ещё смотреть? На неё? Когда я смотрю на неё, я чувствую, как
моё сердце лопается от боли, как мочевой пузырь. Моя нежность к ней так
же неуместна в природе, как и её бесконечная спешка. И то, и то не к добру.
Я отличным образом понимаю, что мы вместе не будем долго, не говоря уже
о том, чтобы вечно. Назло этому своему знанию говорю:
— Выходи за меня?
Потом мы бежим через улицы к трамвайной остановке через цветущие вишни,
черешни, колокольный перезвон храма. Мы бежим, изображая что-то среднее
между влюблённой парой и случайно идущими рядом мужчиной и женщиной. И двадцать
пять лет разницы сейчас, на полпути между домом и трамвайной остановкой,
ощущаются просто как досадное и смешное недоразумение...
Мэй
Лето в частном секторе. Летит пух. Я ничего не помню из того, что случилось
накануне. Запушённый дворик областного военкомата. Огорчённые родители,
пьяные мальчики и девочки. В попу пьяная Мэй. Никому не видимый Тоторо в
форме без погон стоит рядом и молча улыбается. Сейчас мне надо куда-то уходить
на два года, и я в шоке. Но куда? В мозгу кадры таких кинофильмов, как «В
зоне особого внимания», «Семнадцать мгновений весны», «В августе сорок четвёртого»,
а также, безусловно, «Позывной — “звезда”», «Иди и смотри». Перед глазами
медленно плывут страницы пятитомника «Нюрнбергский процесс».
— Ну всё, сынок, — говорит отец, — удачно тебе защищать Родину. «Ё-моё,
— думаю я. — Какую, папа, Родину? Какую Родину?» Я ничего не понимаю. Мама
с папой остаются тут, а я что же? Кого мне защищать там, где их нет? При
всём своём желании, я и тут вряд ли кого защищу, не говоря уже про там.
Вспоминаются канаты, маты, Рафаэль Семёнович, одинокий козёл в спортивном
зале, через которого я так и не смог перенести своё бренное тело.
Но это надо. Надо идти в армию. А теперь надо стоять и смотреть на то,
как тебя провожают в армию, а всем уже вообще всё равно, уедешь ты туда
или не уедешь.
Хочется обнять маму и заплакать, потому что мне страшно. Но это не поможет,
и поэтому я пока не плачу. И маму не обнимаю, а обнимаю Мэй, которая стоит
рядом, и ей тоже совершенно всё равно. И от этого мне становится как-то
эдак.
Только через три дня нас наконец-то отправляли из областного военкомата
на поезде с нашего вокзала. Поезд назывался «Токородзава—Москва». Был он
зелёный, с окнами и колёсами, с цветными фонарями, с белыми занавесками,
с накрахмаленными скатёрками и простынями. Были там предусмотрены двери
для вхождения и выхождения, а также плацкартные вагоны для тех, кто уже
вошёл.
Молодые заплаканные японки провожали своих мужественных парней, а меня,
кроме мамы, не провожал никто.
Зазвучал марш славянки, и пошёл ливень. Мама бежала со мной под ливнем
к вагону и плакала. У меня внутри всё разрывалось на части, одежда была
мокрая, а куда мы ехали — было неизвестно. Сказали, что сообщат потом, в
самый последний момент.
Последний момент — понятие растяжимое, согласитесь. И без того как-то
неприятно знать, что такой момент в твоей жизни будет, а то, что он наступит
конкретно в этом поезде, было знать вообще както нехорошо.
Поезд тронулся. По вагонным стёклам текли струйки тёплого ливня. В плацкартном
купе я был один, сидел, отвернувшись к окну, и моим слезам не мешало ничто.
И единственное, что согревало мне душу, что на перроне, который канул в
вечность, не было Мэй.
Но потом была учебка, и через семь месяцев я стоял с двумя такими же,
как и сам, горемыками на Казанском вокзале в Москве и, глядя в надвигающиеся
русские морозные сумерки, ел солёную колбасу с тортом. Это единственное,
что нашлось съедобного для нас в привокзальном буфете. До сих пор не понимаю
почему. Возможно, просто потому, что на большее у нас не хватило денег.
И как-то так было это романтично. Неизвестно, неуютно, некрасиво, ну и потом
портянки и всё такое, но романтично или что-то в этом роде.
На перроне кружил снег, впереди была целая вечность, и сквозь неё я так
хотел любить, что в каждой девушке я видел Мэй, а в каждой женщине — Сацукико.
В общем, я куда-то ехал, мир был удивителен, загадочен и грозен крайне.
Но я был почему-то счастлив, а почему — не помню и не вспомню, вероятно,
уже никогда...
Редька
Жил-был один православный японец. Был у него домик в пригороде Токородзава
и огородик. Взращивал он на этом огородике редьку. Ну и, естественно, ел
её по-возможности. Ну сколько можно за один раз съесть редек? Ну, две-три,
скажете вы. Ну хорошо, две-три. Но дело в том, что японская редька — это
нечто просто невероятное. Вырастает она до двух метров длиной и до полуметра
толщиной. Ты её, во-первых, выкопай, а во-вторых, потом попробуй съесть.
Сразу как-то японец пробовал выкопать и не есть. Взмолилась тогда редька
человеческим голосом. Говорит:
— Ешь меня, Такамура-сан, что же то я — зря произрастаю в природе?
— Как я могу, — сказал Такамура, — ты же вон какая, а я вон какой.
— Ничего, — сказала редька, — а ты потихоньку, потихоньку. Там с маслицем,
там с лучком, там подквасишь, там посолишь, там сырую съешь.
Ну что делать, стал есть Такамура. И так насобачился, что уже через год
съедал по большой редьке каждый день. Через два года привык совсем, не мог
без неё. Через три — просто-таки полюбил. Через четыре проснулся он как-то,
а рядом с ним в постели девушка.
— Редька, ты! — воскликнул Такамура.
— Тьфу на вас, Такамура Богданович, какая ж я вам редька. Жена ваша.
— Да ну, — сказал Такамура.
— Точно, — сказала девушка.
И в самом деле, оказалось, жена.
Мир видимый и невидимый
Люди, которые иногда думают, думают про невидимый мир, что он как бы
проекция видимого. Ну, как-то логично чтобы всё. Но так не получается. И
всё потому, что невидимый мир, он гораздо больше видимого. «Насколько больше?»
— спросит меня любознательный читатель. И я отвечу: «Настолько, насколько
душа огромней тела».
И когда придёт Суд, нам скажут простые вещи. Нам скажут: «Накормили ли
вы Меня, когда Я хотел кушать? Напоили ли вы Меня, когда Я хотел пить? Посетили
ли вы Меня в районной обшарпанной больнице, когда Я там умирал никому не
нужный и всеми оставленный?» И то, что ты знаешь доказательства бытия Бога
или, скажем, прекрасный филолог, никому будет не интересно. Ну потому что
это вообще неинтересно, за что тебя уважают и любят, что ты умеешь, что
ты понял или чего ты достиг. Всё это никому не нужно. Даже если ты научился
ходить по воде или делать из воздуха котлеты. Жаль, что ты потратил на это
всю свою жизнь.
И Суд будет простым-простым, как кружка молока или кусок хлеба, как песенки
Цезарии Эворы или летний дождь.
Я думаю, любознательный читатель, никто тебя даже не спросит, зачем ты
сделал то-то или сделал то-то. Кому это интересно? И потом, и так ведь,
в сущности, всем ясно, зачем ты делал все эти гадости такого-то числа в
таком-то году и в дальнейшие числа и годы по истечении времени. И не потому,
что это не грех или это не важно. Грех и важно, но никому не интересно.
Ну скучно же, японский городовой, перебирать все эти мерзости, которые ты
так успешно проделывал десятки лет.
Христос будет говорить только о себе. «Я был с тобой совсем рядом, —
скажет Он. — В этой бабульке, которая, спотыкаясь, бредёт по улице со связкой
мокрых газет, в этом вонючем старике, который каждое утро ковыряется своими
заскорузлыми пальцами в твоих, филолог, мусорных баках, в той вдове, которая
хочет кушать, в том мальчике, который хочет спать и не имеет, где преклонить
головы. Я был с тобой рядом. Я всю твою жизнь стучался в твои двери во время
промозглых оттепелей и холодных дождей, в туманы и синий мороз. Я замерзал
и голодал, Я был истязаем в темницах, Я был презираем всеми. Я ждал тебя,
и где ты был? Где ты был? Может, ты писал кандидатскую о невозвратных глаголах?
Среди множества людей, которым ты не сделал ничего доброго, не было никого,
кто не был бы Мной. Ибо Я твой первый и единственный, и бесконечный Ближний.
И другого у тебя не было никогда».
И вполне возможно, что будет стоять вот такой же сырой март. Будет капать
с крыш. Воскресший народ будет волноваться. Ангелы будут улыбчивы и милостивы,
будут подбадривать. Хотя тут, как ты понимаешь, хоть подбадривай, хоть не
подбадривай... На кафедральном Свято-Преображенском соборе будут непрерывно
бить часы.
Видишь, там стоят твои мама и папа. Любил ли ты кого-нибудь в этом мире,
который уже никогда не повторится? Долготерпел ли, милосердствовал ли, мог
ли ты не искать своего, всему ли верил, на всё ли надеялся? Но самое главное,
была ли любовь твоя вечной?
Когда придёт Суд, главными станут простые дела.
Благовещение
Поутру, когда приходит рассвет,
Ангел Божий отворяет нам дверь
В этот маленький совсем городок,
Галилейский городок Назарет.
Там, слетев с небесных кругов,
Гавриил говорит на заре:
«Бога Слово ты понесёшь
И родишь Его нам в декабре».
Он спустился к Иосифу в дом,
В дом Давидов, в тишайший зенит,
Где Мария обручена
И себе ещё предстоит...
Часть 2. Простые дела
Не напрасно утрами янтарными,
Что прозрачней, чем кожа луны,
Мотылёк шелкопряда непарного
Вылетает на поиск жены.
Саша Соколов, «Между собакой и волком»
Для полёта плоского прямоугольного кота
массой 3 килограмма площадью 500 квадратных сантиметров с углом атаки в
10–15 градусов необходим порыв ветра скоростью больше 35 метров в секунду.
По материалам «Лента.Ру»
О фауне и хождении по воде
Это случилось в те времена, о которых мне точно известно только то, что
они были. Ещё тогда была Римская империя, и христианам в этой империи приходилось
очень по-разному. И жил в то время в римской провинции Каппадокии в Малой
Азии, а попросту в Армении, один епископ. И было в Армении неспокойно. Неуютно
было в Армении христианам во время правления Диоклетиана, как, собственно,
и после его правления в эпоху Ликиния. Европа никак не могла вместить то,
что уже вместила Иудея, и от этих метафизических потуг ветхого мира благочестивый
пастырь был вынужден укрыться в пещеру на горе Аргеос.
Пещерка была маленькая, но глубокая и уютная. Там Власий и жил какое-то
время в непрестанной молитве. Про его пещерку прознало местное зверьё. Ну,
какое в Армении зверьё? В полупустынях, скажем, отбою нет от сусликов, тушканчиков
и полёвок. Пруд пруди черепах и змей. Гуляя, невзначай можно встретить степного
кота и ушастого ежа. Чудесная встреча, конечно. Никогда не видел ушастых
ёжиков, но думается, что на это стоит посмотреть. Идёшь ты по Армении и
видишь, как из-за куста надвигаются на тебя огромные розовые уши и большой
розовый нос. «Что за зверь?» — думаешь. Подходишь ближе, а это армянский
ежик.
Совершая променад в прибрежных зарослях реки Аракс, вы рискуете вплотную
познакомиться с рысью, камышовым котом, кабаном, шакалом и целым рядом их
менее опасных, но не менее активных пернатых друзей. В степной части страны
вас ожидают встречи с армянским зайцем и лисицей, не говоря уже об армянском
волке и барсуке. Безусловные любимцы публики — безоаровый козёл и армянский
муфлон, встрече с которыми подвержен каждый житель южных и юговосточных
районов.
Эти последние, судя по всему, так, видимо, вдвоём и ходят. Где один,
там и другой. Что такое «безоаровый», можно, в принципе, понимать по-разному,
но что-то химическое по-любому чудится в этом слове. И это понятно. Безоаровый
козёл, в сущности, это тот же бензонатовый. А что такое бензонат натрия
(E211) — знаем мы все, поскольку он является очень распространённым консервантом
пищевых продуктов.
Есть в Армении косуля и куница, белка и медведь, олень и леопард. В ярком
и благословенном армянском небе летают журавль и аист, куропатка и перепел,
тетерев и орёл, гриф и улар, утка и чайка. В долинах рек на юге деловито
ходит нутрия.
Но епископ не думал обо всём этом, ну то есть о многообразии животного
мира. Он молился в своей пещерке и иногда выходил из неё посмотреть на солнце.
Возле входа его обычно ждали все эти ушастые ёжики и бензонатовые козлики,
волчки и барсучки, огромные волохатые и развязные армянские медведи, шепелявые
утки и чайки в огромных кепках с озера Севан, одинокая толстая нутрия. Епископ
лечил молитвой тех из них, кто в этом нуждался, и разговаривал с теми, кто
просто пришёл посмотреть.
А правителем той области в это самое время был некто игемон Агриколай,
сволочь редкая и непонятная. Он всячески старался погубить побольше христиан,
как говорит житие, «предавая их разным ужасным мукам, одних он предавал
мечу, других приказывал сжигать на огне, третьих — потопить в реках, иных
же — отдать на съедение зверям. Для последней цели он приказал своим ловчим
поймать возможно большее число хищных зверей».
Само собой, в конце концов ловчие вышли к полянке, на которой пронаблюдали
звериное собрание, определённо их поразившее. Увидели они и пещерку, а в
ней епископа.
Ну вот, что бы мы сделали, любезный читатель, если бы увидели это? Ну
не знаю, наверное, подошли бы поближе как-то, верно? Попытались бы разговор
завязать, не знаю, с чайками пообщаться. Ну, в принципе, так где-то. Но
это были не простые люди, это были какие-то особенные люди, которые сразу
же побежали к игемону, рассказали ему всё и быстро прибежали обратно, чтобы
схватить святого.
«Выходи отсюда, — сказали они Власию, — и ступай с нами в город: тебя
зовёт игемон».
Услышав это, святой обрадовался и сказал:
«Хорошо, дети мои, пойдём вместе; Господь вспомнил обо мне: Он являлся
мне трижды в эту ночь, говоря: “Встань и принеси Мне жертву, как подобает
тебе по твоему званию епископа”. Итак, вовремя, дети мои, вы пришли сюда
сегодня, Господь мой, Иисус Христос, да будет с вами».
И Власия повели. Власий шёл, разговаривал со стражниками, которые, кажется,
не были чрезмерно строги на первых порах, и, вероятно, как-то прощался с
миром. Выражалось это и в том, что молитвами своими по пути следования к
игемону он исцелял как людей, так и животных. Одна бедная вдова, у которой
волк украл единственного поросёнка, увидела епископа, выбежала на дорогу,
по которой вели святого, и стала жаловаться на волка, ну то есть рассказала
Власию о своём горе.
«Эх, тётка, — сказал бы ей, наверно, любой из нас на месте Власия, —
мне бы твои заботы. Меня тут на смерть ведут мученическую, а ты, понимаешь,
со своим поросёнком. Ну так это вовремя, тётка, так вовремя...»
Но это, к счастью, был не кто-то из нас с тобой, мой великолепный читатель,
это был ученик Христа — священномученик Власий, епископ Севастийский, которому
оставалось жить уже совсем мало. Он выслушал вдову, пожалел и пообещал,
что поросёнка вернут ей в целости и сохранности. В общем, так и случилось.
Прибежал несчастный армянский волчара и вернул вдове эту маленькую, насмерть
перепуганную свинью... И я её понимаю. Ну, то есть свинью.
Много там ещё чего было. Хотели, например, Власия топить, а он перекрестил
озеро, пошёл и сел на его середине. Пригласил слуг игемона призвать на помощь
своих богов и посидеть рядом, да те не смогли и потопли во множестве. Но
потом Ангел сказал Власию, чтобы тот сошёл с воды и принял свою смерть,
что тот, конечно, и сделал.
Салат из крапивы
Этот салат готовил отец. Крапиву, естественно, рвал в палисаднике тоже
он. Кроме крапивы, в салат клалось что-то ещё, поэтому, собственно, крапивы
я как раз в этом салате и не помню совершенно. К нему подавали мятую с молоком
и сливочным маслом картошку, сосиски, десерт. Зато помню, почему мы ели
этот салат всей семьёй. Мы его ели, чтобы получить как можно большее количество
витаминов. Судя по всему, нам всем в те годы очень не хватало витаминов,
и мы нуждались в каких-то дополнительных их поступлениях в наши организмы.
С другой стороны, мне уже тогда почему-то было ясно, что даже если ты
съешь всю крапиву в палисаднике, ну то есть выешь её вплоть до чернозёма,
до затаившихся между камней корневищ и испуганно ждущих очередного похода
на рыбалку дождевых червяков, витаминов в тебе не станет больше. То есть,
насколько я предполагаю сейчас, поедание крапивного салата было скорее метафизической
акцией, маленьким семейным перформансом, участие в котором гарантировало
тебе что-то такое, что само по себе, уже в силу своей зрелищности, обеспечивало
победу витаминов над авитаминозом и слабоумием. «При чём тут слабоумие?»
— спросит мой дотошный читатель. Ну, при том, мой маленький друг, что все
члены семьи, которые не ели этот салат, ну не то чтобы не ели, а могли бы
засомневаться как-то в его необходимости, автоматически рассматривались
как слабое звено.
А надо сказать, что отец всегда делал всё, что было в его силах, чтобы
мы, члены его семьи, были здоровы и способны к свершениям.
Мы бегали по утрам и занимались йогой, обтирались холодной водой, в возрасте
пяти месяцев я не только твёрдо и целеустремлённо держал голову, но и отжимался
от пола сто семьдесят четыре раза и, в принципе, мог на выбор или съесть
ведро крапивы, или без воздуха под водой провести всё время до обеда, пока
мой отец с моим дедом косили на Холмах молочай.
Крапива в моей памяти прочно связана с молочаем, потому что его очень
любили кролики, которых у нас принято было держать в неимоверном количестве
всё то время, которое называлось моим детством. Их мы держали для того,
чтоб есть высококалорийное и нежное мясо этих чутких и привязчивых к людям
зверьков. Рядом с крапивой и молочаем своё заслуженное место занимают кормовая
свёкла и кукуруза. Их ели свинки, которые жили в сарае за домом. Их сочную
и вредную, но вкусную и питательную плоть у нас на посёлке было принято
закрывать по банкам, и есть долгими зимними месяцами, выглядывая из окон,
когда, видимо, больше ничего покушать в доме не было.
Сейчас мои родители напрочь отрицают тот факт, что все эти животные прошли
со мной моё детство бок о бок, но на самом деле это так. В этой книге я
пишу только правду и ничего кроме правды, потому могу смело заявить, что
в возрасте двенадцать лет я любому Джеральду Дарреллу дал бы фору сто очков
вперёд, когда дело касалось вопросов обработки свеженины. В тринадцать,
в морозном феврале, видимо, наевшись до отвала крапивы, я замучил в сарае
своего первого кабана. В четырнадцать — бычка. В пятнадцать — двух. В шестнадцать
— трёх, два из которых случайно мне попались на глаза, когда я шёл домой
после занятий из милой моему сердцу школы.
В семнадцать на нашу улицу боялись залетать даже воробьи, а лошади заходили
крайне осторожно и только табунами, держа наготове копыта, кованые уздечки,
кастеты и чугунные дышла.
Неизвестно, чем бы это закончилось, если бы меня не забрали в армию...
Мой папа, дай ему Господи ещё сто пятьдесят лет радовать своим общением
нас, его близких, всегда много знал о природе и о том, как всё в ней происходит.
Согласитесь, для жизни молодому человеку необходимо как можно раньше
обзавестись багажом ценных и полезных знаний. Как без них строить свою жизнь
и общение с теми женщинами, которых тебе посылает судьба, как иметь дело
с врагами, работодателями, учителями и с миром в целом? Это понимал и мой
отец, великий человек и интуитивный гений педагогики. Однако, чтобы не рассеивать
моё внимание направо и налево, он больше всего и охотнее делился со мной
знаниями о двух вещах: повадках пресноводной рыбы и физике элементарных
частиц.
Человеку несведущему такое сочетание предметов может показаться странным,
но только несведущему и только на первый взгляд.
Сейчас, по истечении многих и многих лет, я могу смело сказать, что наличие
в моей голове некоторой информации именно из области физики элементарных
частиц и повадок пресноводных рыб, при практически полном отсутствии знаний
во всех остальных сферах человеческой жизнедеятельности, помогло мне стать
тем и именно тем, что я есть в настоящее время. Если бы я хоть немного лучше
знал женщин, разве бы женился на них беспрестанно всю свою сознательную
жизнь? И если бы я хоть что-то знал о работодателях, разве бы стал филологом?
Но история не терпит сослагательного наклонения. Всё уже случилось, и
стоит мне присмотреться повнимательнее к судьбам людей, которые меня окружают,
как я тут же понимаю, как благодарен своему отцу.
Жизнь как ловля пресноводных рыб
Что может быть лучше ранней зорьки? Зорьки, когда ты в половину третьего
ночи сидишь в камышах или возле них. Поют комары, черви мечтательно скрутились
в клубочек в банке из-под сардин и спят. Тебе самому так хочется спать,
что ты уже практически видишь какие-то сны, но, по идее, вот-вот должен
начаться клёв.
— Сейчас, — говорит отец, задумчиво осматривая горизонт, — рыба подойдёт.
Мы же её прикормили, вот она и подойдёт. Ясно, сынок?
— Да, папа, — отвечаю я с готовностью. Что тут непонятного? Мы
её прикормили, и она сейчас подойдёт. Между тем начинает накрапывать.
Камыш шумит.
— Сегодня как раз такая погода, — замечает отец, — чтобы рыбе
клевать. Шумит ветер. Под накидкой чувствуешь себя тихо и уютно.
— Да? — невольно заинтересовываюсь я.
— Конечно, — отвечает отец. — Учёные давно установили взаимосвязь между
барометром и клёвом. Погода накануне того, как ты идёшь на рыбалку, очень
важна.
Я внимательно слушаю, отчаянно зеваю и киваю понимающе головой.
— Очень важна в этом деле и прикормка. Стоит тебе не так прикормить,
и всё потеряно. Время, усилия, деньги. Да, сынок, деньги тоже потеряны.
Отец замолкает и задумывается. Дождь и ветер усиливаются, и мы сильнее
закутываемся в прозрачные жаркие полиэтиленовые накидки. Время тянется медленно.
Вдруг у меня клюёт, и я, испугавшись своего счастья, зачем-то выдёргиваю
снасть из воды раньше, чем это имело смысл делать, особенно в присутствии
папы.
— Сынок, зачем ты это сделал? — так можно, в принципе, перевести то,
что произносит папа. — Мы прикормили рыбу, на зорьке, она подошла, а ты
её не поймал, сынуля. Ты, сынок, сделал неправильно, так делать нельзя.
После этого какое-то время мы молчим. Я бужу какого-то червяка в банке
и отправляю в пучину вод. Грузило булькает. Поплавок стоит чуть под наклоном
к поверхности воды, удилище не касается воды, всё как учил папа. Отец проверяет
всё это и остаётся доволен.
— Рыбу, сынок, люди ловили всегда и везде. Раньше её ловили на костяные
крючки. Брали косточку от какого-нибудь животного, обтачивали её и ловили
рыбу. Плели сети из конопли. Рыба заплывала в эти сети и выплывать уже не
хотела. Именно так чаще всего ловил рыбу Сабанеев. В некоторых деревнях
ловили рыбу исключительно телегами. Это описано в литературе.
Признак цивилизованного человека — рыбацкая снасть. Рыба — вот неувядаемый
символ силы и славы.
Любили ходить на рыбалку и китайцы. Рыбак у китайцев всегда почитался
и превозносился. Вообще в Юго-Восточной Азии сложено очень много стихотворений
о рыбаках. Да и Пушкин написал притчу о рыбаке и рыбке неспроста...
Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года.
Старик ловил неводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу.
Я начинаю задрёмывать. Сквозь сон вижу, как отец вытаскивает из воды
одного за другим двух или трёх карасей, окуней, краснопёрок, маленьких и
довольных китайцев.
Дождь идёт по планете с жёлтым зонтиком, в конусообразной шляпе и в красных
украинских шароварах.
— А ещё, сынок, — мокрое усатое улыбающееся лицо папы наплывает, как
волна. — В каждом пруду живёт множество сопутствующих живых существ.
— Как это — сопутствующих?
— А так это.
Как взмолится золотая рыбка!
Голосом молвит человечьим:
«Отпусти ты, старче, меня в море,
Дорогой за себя дам откуп:
Откуплюсь чем только пожелаешь».
Удивился старик, испугался...
— Ты думаешь, сынок, рыбы могут разговаривать? Я обалдело сквозь надвигающийся
сон пожимаю плечами.
— И я вот думаю, что нет. Но кто-то может. Точно может. Иначе что бы
мы тут делали?
Всё расплывается, и огромный дождь накрывает прошлое с головой.
Ветер
когда-то я думал, что это что-нибудь значит
дожди, магазины, клубника, промытая в море,
бессонная дружба и сын, засыпающий долго,
и мама, идущая вечером в поисках сына
когда-то я думал, я знаю, что всё это значит,
и я понимаю прекрасно, и надо немного:
лишь денег, здоровья и женщину вкуса полыни,
и что-то такое, чтобы не лгать и не плакать
когда-то недавно я думал, что всё это просто,
крылатый мой дом приносил утешенье и чтенье,
и тополь качался, и вишни цвели и скрипели,
и ветками шли по высокому тёплому небу
и всё, что теперь я не знаю, как именно думал,
что больше не думаю, то, что болит неутешно,
листает простой, как собака, изменчивый ветер,
и майский, и тёплый, бессмысленный ветер, конечно
Женитьба
Жениться я начал рано. Лет в шестнадцать-семнадцать. Первый раз родители
ещё были мои совсем молодые. Лет им было приблизительно по тридцать, когда
я им сообщил, что женюсь, и будущие родственники пригласили нас на обед.
Они несколько занервничали.
— Обожди, — сказала моя мама моему отцу, — ну как-то же что-то положено
нести, что ли, когда идут свататься?
— Да кто ж его знает, — в задумчивом раздражении ответил он. — Мы, что
ли, идём свататься? Это он идёт свататься, — и кивнул на меня, который в
синеньком костюмчике взволнованно сидел на стуле возле входа. — Я вообще
не знаю, чего я туда иду. Тыкву, что ли, принято нести или что-то в этом
роде, — добавил он, впрочем, не очень уверенно.
— Какую тыкву? — спросила мама, наморщив лоб. — При чём тут тыква? Может,
лучше торт? Как ты считаешь, сынок?
— Ну не знаю, не знаю, — сказал отец и пошёл в свою комнату перебирать
рыболовные снасти. — Тыкву ему, и пусть сам идёт. Жениться он решил, — сказал
отец громко, — сволочь.
Задумчивые и встревоженные, мы пришли с тортом и тыквой свататься. Я
шёл сзади.
Я плохо помню, что там было, но расскажу, что помню.
Во-первых, и так страшно жеманная, Мэй сидела за столом вовсе как осина
на выданье. Во-вторых, её родители вообще плохо понимали, что происходит,
а кроме этого, выдавать своё сокровище замуж не торопились однозначно.
Отец невесты оказался конкретно деревянным дядькой, алкоголиком в завязке,
а мы, кажется, принесли водку. Быстро прояснив ситуацию, отец снял водку
со стола, взял ситуацию под контроль и сказал:
— Ну хорошо, пить не будем, давайте тыквы поедим, мы тут вам принесли
немного тыквы.
— Тыквы? — заинтересовалась мать невесты. — А на хрена?
— Как на хрена? — уверенно сказал отец. — Положено по свадебному обряду.
Родители невесты испуганно переглянулись и заёрзали.
— Вы что, обрядов не знаете? — продолжил отец встревоженно. — Как же
быть? Нам без народных обрядов никак нельзя. Мы сами из народа.
— Мы так не договаривались, — наконец выдавил из себя будущий тесть,
кандидат наук, доцент, и закашлялся.
— Обождите, — сказал мой папа с расстановкой, поднял в успокаивающем
жесте руку и, кажется, всё-таки быстро открыл бутылку и выпил водки, — мы
сейчас должны чётко определить, когда, где и чем мы их будем женить. И главное,
что будет потом? Где, скажем, будут проживать молодожёны? Мы предлагаем,
у вас. У вас уютнее. Правда, сынок?
Я сложил физиономию в трубочку и попытался как-то что-то произнести,
но мне не удалось.
— Как жениться, мы жениться не хотим, — отчаянно запротестовала мать
невесты, — да, дочурка?
Дочурка активно закивала своей глиняной головешкой.
Тут я вообще потерял нить того, что происходит.
— Ну ты же сама говорила, — громко сказал я ей злым голосом, — жениться,
жениться.
— Я передумала, — сказала Мэй и задвигала коленками.
— Она передумала, — сказала её мать и почему-то покраснела. Ну, в общем,
всё было в этот раз как-то не так, и сватовство нам определённо не удалось.
Когда мы вышли, отец спросил меня:
— Ты не пробовал случайно из дерьма лепёшки лепить? Я пожал плечами в
том смысле, что нет, не пробовал.
— А у тебя бы получилось, — сказал он и повёл семью на троллейбусную
остановку.
До сих пор не понимаю, почему мой папа на обратной дороге домой не накормил
меня хорошенько тыквой или чем-нибудь в этом роде.
Женитьба-2
А почему бы тебе не жениться на Мэй? — сказал однажды мне мой друг.
«Действительно, — подумал я, — почему бы мне не жениться на Мэй?»
К тому же я что-то давно уже не женился на тот момент. «Женюсь», — решил
я. Тем более, и друг советует, а он зря не посоветует. Это раз. И потом,
мне Мэй давно нравилась, но как-то раньше просто в голову не приходило,
что на ней можно жениться. И даже не то мне не приходило туда, чтобы можно,
а то, чтобы надо. Как-то попало это на такой момент в жизни, что мне не
очень сильно хотелось жениться. Но раз друг предложил, то что ж. Значит,
у него какие-то свои резоны, а я дружбе всегда оставался верен.
Во всяком случае до определённого момента.
В этот раз Мэй была тоненькой, высокой, очень серьёзной еврейкой, с длинными
красивыми пальцами, изумительным по своей красоте лицом и невообразимыми
по глубине глазами.
Ну а кроме всего прочего, как оказалось, что-то буквально на следующий
день, она была совсем не против, чтобы мы поженились.
Я присмотрелся к Мэй поподробнее и уже через недельку форменным образом
был влюблён. Влюблённость вообще для меня никогда не представляла затруднения.
Может, это кому-нибудь трудно представить, но ещё каких-нибудь десять-двенадцать
лет назад я мог влюбиться в женщину просто по голосу. Услышать голос и влюбиться.
На этот раз сватовство прошло удачнее. Уже через пару месяцев вовсю велись
приготовления к свадьбе. Но чем дальше они велись, тем страшнее мне становилось,
и тем всё более ясно осознавалось, что влюбиться — это нечто одно, а вот
жениться — это всё-таки чтото совсем другое. Стойкий и оловянный, я уныло,
но настойчиво продолжал регулярно приходить к своей невесте и говорить ей
о любви. Она молча слушала, смотрела, я уходил домой и после внутри всегда
оставался какой-то комок, который я теперь не мог ни проглотить, ни выплюнуть.
В какой-то момент я понял, что страшную машину женитьбы не остановить. Она
катит на меня, как асфальтовый каток, и непременно раздавит. Жить не хотелось,
но отказаться я уже не мог, как-то очень быстро оказавшись в ситуации, когда
делать ты что-то просто должен. Сейчас не очень отчётливо припоминаются
какие-то бесконечные поездки, связанные со знакомством с новыми будущими
родственниками, с золотом и платьями, с соленьями на свадебный стол и прочей
подобной невыносимой ерундой.
«Мама моя родная! — говорил я себе с утра. — Что же это я такое делаю!»
А потом одевался и шёл к своей невесте говорить о любви. Ну а потом ещё
не хотелось в чьих-то глазах выглядеть трусом. В общем, одна беда получилась
с этим мероприятием, которое мы затеяли с моим другом и прекрасной еврейкой
по имени Мэй.
Свадьба вышла не очень шумной, довольно простой и сытной.
Друг напился показательно сильно.
Я тоже, конечно, несколько выпил. Сидел и смотрел на людей, которые сидели
напротив меня, и все они были чужие, и любви в их глазах ко мне не было
совершенно.
Очень это всё было полезно для души.
«Уготовал еси предо мною трапезу сопротив стужающим мне, умастил еси
елеом главу мою, и чаша Твоя упоявающи мя, яко державна».
Наше свадебное ложе всё было обставлено цветами, и майский пенный закат
был прекрасен.
Спустя какое-то довольно непродолжительное время я выяснил то, что, конечно,
лежало на поверхности, и то, что мог не понимать только такой тупица, как
я. В меня это знание буквально стучалось. Но мне так хотелось верить другу.
Я ж спросил: «было что?» Он сказал — нет. Раза три даже, если я всё правильно
помню. Он и по сей день остался чрезвычайно правдив, этот мой друг. Однако
вскорости после праздничных торжественных мероприятий таки выяснилось, что
мой друг и моя жена, судя по всему, любили или любят друг друга. Потом мне
начало казаться, что на самом деле они, может быть, только будут ещё любить
друг друга, а таким изысканным образом они признавались в этом дивном чувстве
миру и себе, но все эти нюансы в меня в какой-то момент просто перестали
вмещаться.
Так, кстати, я выяснил, что могу вместить не всё.
Ну и вот. И получилось, что после свадьбы мы с моей молодой женой прожили
вместе ровно сорок дней, что до сих пор недвусмысленно напоминает мне о
совершенно других обрядах и сроках. И я ушёл.
С полгода был в натуральной коме. Ходил, что-то делал, что-то говорил,
но между мной и миром была прозрачная стена. И мне там, любезнейший мой
читатель, с моей стороны этой стены, было так горько, так горько, что хотя
затем я понемногу вернулся к жизни, но прошедшее ещё долго вспоминал с необычайно
мучительным стыдом и страхом.
В своё оправдание могу сказать, что это была редкая в моей жизни ситуация,
когда я уж действительно, японский городовой, сделал всё, что смог.
Так бедные мои мама и папа поучаствовали в настоящей свадьбе.
Честно, не знаю, как пережил это всё. Не знаю.
Воистину, то, что не убивает, делает нас сильнее...
«Кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два» (Матфей 5.41).
Дядя
Я какое-то недолгое время своей жизни побыл лётчиком-испытателем. Как
это получилось? Получилось это так. У меня есть дядя, бывший космонавт.
Я его сто лет не видел, но знаю, что сейчас он на пенсии и выращивает пчёл
в Сумской области. Пчёлы у него получаются громадные, как Б-52. С диким
воем они проносятся над холмами и долинами Украины, хищно высматривая и
отымая у населения восковые свечки и поминальные записки, пасхальных ангелов
и дикий мёд, шоколадные конфеты и книги, сгущённое молоко и пиво.
Улики у дяди всегда полны. В них в любое время года можно найти воспоминания
школьников и сожаления стариков, сладость первого причастия и слёзы сельского
дьячка над раскрытым Евангелием от Луки...
Наверно, жаль, что он к нам не приезжает больше.
Но так было не всегда.
Когда я был ребёнком, он прилетал к нам в форме на новеньком самолёте
Су-27 с вертикальным взлётом. Бесшумно и плавно спускался дядя на своей
крылатой машине к нам в палисадник. Выкидывал трап и сходил вниз в белом
костюме с орденами и медалями.
— Здравствуй, племянник, — говорил он мне. — Я прилетел за тобой. Ты
же хочешь стать лётчиком-испытателем?
— Да, я хочу стать лётчиком-испытателем, но, может, всё-таки ещё немного
хирургом или автослесарем.
— Но в самолёте нет места для хирургии, племянник.
— Тогда циркачом или, может быть, водителем троллейбуса, а ещё я пишу
стихи. Могу сейчас прочитать пару-тройку стихотворений. Я их посвятил Мэй
и Сацуки, двум девочкам, лучше которых в моей жизни ничего нет...
— Ну, тогда, извини, я должен тебя серьёзно проверить на специальных
военных медицинских приборах.
— Зачем, дядя?
— Как бы тебе объяснить. Нужно узнать, на что ты годен, чтобы в бою,
на высоте семьсот километров, или при испытании летательных аппаратов ты
не огорошил как-нибудь неприятно ни меня, своего дядю, ни Родину свою —
Союз Советских Социалистических Республик.
— Ясное дело, дядя, доверяй, но проверяй. Каждому по наклонностям, каждому
по потребностям.
— Точно. Поэтому ты должен сесть в эту барокамеру и читать свои стихи,
а мы на тебя будем смотреть и играть в карты.
— Дядя, но какой же смысл читать стихи в барокамере? Их же оттуда никому
не слышно.
— Конечно, не слышно, малыш. Как в жизни. Никто ничего не слышит. Ты
можешь кричать. И ты, я думаю даже, непременно будешь кричать и даже местами
пить и плакать. Но получится изо всего этого одна ерунда и неразбериха.
Так что садись в барокамеру, а твой дядя, хирург мистических полётов, Гагарин
человеческих душ, расскажет тебе, чем ты болен на самом деле.
— Хорошо, дядя, но я полностью здоров. Всё хорошо. Садись лучше сюда
за стол в саду под яблоней белого налива. Сейчас мама придёт из магазина.
Она принесёт нам молока и хлеба. А папа вернётся с работы и будет читать
вечером Твена или Джерома. В палисаднике уже зацвели абрикосы, и ты слышишь,
дядя, их аромат, ты слышишь? Это блаженный запах моего детства, которое
уже никогда-никогда не повторится, и я здоров, я полностью здоров.
— Да, сейчас ты здоров, но хочешь, я тебе расскажу, как всё будет дальше?
Дальше всю свою жизнь ты будешь думать, что вот там, за тем поворотом тебя
ждёт вечность, а её там не будет. Там будут рассветы и закаты, долги и женитьбы,
вечная нехватка денег и постоянные бесконечно дурацкие работы ради куска
хлеба. Ты будешь стариться, а потом умрёшь. И никто тогда не заплачет, сынок,
никому не будет до этого дела.
— Ну и что же, дядя. Это же жизнь. Зато в ней будут счастье и злосчастье,
лев и собачка, солдат и огниво. Будет в ней умиление и Благовещенье, и радость
на Пасху, а когда придёт мой срок, пропоёт надо мной Ангел: Ныне отпущаеши
раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром; яко видеста очи мои спасение
Твое, еже еси уготовал пред лицем всех людей, — свет во откровение языков,
и славу людей Твоих Израиля.
Лошадиная голова
Моя бабушка, Марфа Александровна, рассказывала нам, своим внукам, такие
сказки, которых потом я никогда и нигде не слышал и не читал. В её сказках
действовали персонажи, которые запоминались навсегда. Сюжеты сказок были
просты, конкретны и ужасающи.
Наслушавшись этих сказок, мы шли в жизнь на Холмы.
Там было ветрено, пустынно, бежали низкие облака. Попадая в любую ложбину
между Холмов, ты каждый раз попадал в иной мир с незнакомым ручьём и с травой,
с новыми запахами и неизведанной никогда ранее землёй, со своими животными
и птицами. Выходя на вершину любого из Холмов, ты каждый раз вокруг обозревал
иную вселенную, ибо они менялись вокруг тебя не от понедельника к понедельнику,
но просто от спуска к подъёму. Иногда вселенные повторялись, иногда нет.
Мы шли по Холмам, и бабушкины сказки становились нашей жизнью, и неразрывны
с нею по сей день.
Катилась по дороге Лошадиная Голова. Ушами по земле хлопала. И прикатилась
она к избе номер восемь по проспекту композитора Огинского, к девочке Маше,
которая на ту беду оказалась дома. Тук, тук — постучалась лошадиная голова
в окна к Маше.
— Кто там?
— Открывай, Машутка, — сказала голова, — накорми меня борщом и мясом,
а я за это службу тебе сослужу.
— Я не открываю дверь незнакомым головам, — отвечает Маша, а сама дрожит,
как осиновый лист.
— Открывай, сучка, — закричала голова лошади, — это я, твоя учительница
физики! Я пришла к тебе в дом поговорить о твоей успеваемости! Дай мне сюда
твою мать и твоего отца! Я им всё расскажу о тебе, я им открою глаза на
педагогику средних классов.
— Моя мама ушла на кладбище бабушку проведать, а папа к двери подходит
только с топором, потому что пьёт всю неделю. Но если ты хочешь, голова,
я могу его разбудить и позвать сюда к двери. Но боюсь, что тогда тебе не
придётся больше катиться от домика к домику и хлопать ушами по пыльной поселковой
дороге, не придётся также носить синие махровые юбки и жакетки с огромными
синими якорьками на плоском животе, чёрные массивные туфли, мохнатые усы,
огромные брови, глаза иезуита-извращенца и бородишку на манер шевалье Арамиса.
Да, голова, боюсь, что тебе не придётся уже всего этого делать, потому что
топор отца моего быстр, как мысль, отточенная бритвой Оккама.
— О чём ты, девочка? Я не голова, тем более не лошадиная, я твоя учительница
Татьяна Гавриловна, тук-тук, девочка, открой своей Татьяне, без сомнения,
Гавриловне. Мы повторим с тобой десятичные брови, побреем бороду, опохмелим
Оккама. А что, кстати, делает на кладбище твоя бабушка?
— Моя бабушка? Моя бабушка там спит, чтобы стать через сто лет бабочкой.
Чёрной бабочкой украинских степей. Бабочкой наказания и бабочкой поощрения.Такой
бабочкой, которая и не снилась сотрудникам Smithsonian Tropical Research
Institute.
— Странные у тебя какие-то родственники, — говорит голова, — согласись,
девочка.
— Ну почему же. Нормальные. Так папу позвать?
— Нет, нет, пожалуй, пойду я тогда, Машенька, вероятно.
— Идите, Татьяна, тем более Гавриловна, идите. Только не наткнитесь на
молочницу, что на пустыре молоком торгует. Идите вдоль дороги к троллейбусной
остановке и не оглядывайтесь.
На молочницу действительно лучше было не натыкаться никому. Хотя, пожалуй,
это было и невозможно.
На Четверговом пустыре и в самом деле стояла жёлтая проржавевшая до дна
бочка — бочка с еле видимыми буквами на боку: «Молоко». С краником в торце,
со специальным люком сверху для наливания молока или чего угодно, а также
для запихивания внутрь запоздалых уставших ночных прохожих, для закидывания
внутрь маленьких беспомощных кошечек и собачек, мальчиков и девочек, для
наливания в неё горящей смолы и пластмассы, фосфора, серы, извести, для
прочих разнообразных детских и взрослых игр. Возле бочки, особенно в непогоды,
в гром, молнию, в дождь тихий и дождь ужасающе громкий, в град и тяжёлый
мохнатый снег появлялась никому не ведомая молочница. Была она в тулупчике,
в жёлтой грязной юбке, в кулачке замусоленный советский рубль и мелочёвка
какая-то. И если ты подходил близко к ней, она открывала свой ужасающий
краник, и молоко, несуществующее пенное молоко, растворяющее твоё хрупкое
«я», начинало литься оттуда белёсой рекой, смешиваясь с грязью и с травой,
с лужами и деревьями, с бархатной окаёмкой твоих снов и туманных детских
провалов, с поллюциями и галлюцинациями, с полынью и полыньёй, с коньками
и сыром, с Амстердамом и песней о вещем Олеге, а также с шумом ноября за
окнами спальни, когда стучит и стучит, а постель такая тёплая, и ужас там,
внутри осени, всё-таки не может пробраться сюда в комнату, но сон, твой
сон всё же не будет полным, если где-нибудь там тебе не приснится Четверговый
пустырь...
Так хорошо, когда идёт дождь.
Посёлок
на посёлке осенью грязно, на посёлке осенью сыро,
там на воск ноября льётся горьковатый угольный ветер,
и встречаются у колодца
не пошедшие в школу дети
посмотри, как они печальны, посмотри, как они унылы,
посмотри, как воруют горстями у отцов «беломор» и «приму»,
как бегут они за холмами,
где уже ожидают зиму,
где пруды, где камыш и поле, бутерброд, холода и спички,
где озябшая радость снега, что срывается над тропою,
и в присутствии человека
осень делается зимою
и в присутствии этом время обнаруживается внезапно,
это ночь или вечер только?
и пространство растёт дымами,
возвращая детей посёлка,
и одаривая домами...
Дефект масс
Дефектом масс в физике элементарных частиц называется разность между
массой покоя ядра изотопа и суммой масс покоя составляющих его нуклонов.
Обозначается вся эта петрушка как Δm, где Δ — это Детство, а
m, соответственно, — memory, то есть, память. Что ещё?
Эйнштейн считал, что дефект масс и энергия связи нуклонов идентичны,
поэтому у нас есть ещё такая немудрящая формула — ΔE = Δmc2,
где с, ядрёна вошь, ни что иное как скорость света в вакууме.
А что такое вакуум — не знает никто.
Поль Дирак называл его кипящим. И это мне, пожалуй, нравится. Вакуум,
кипящий, как мозг. Как бронепоезд или крейсер. Стригущий, Блестящий, Летящий.
Нас было три друга. Как у Дюма. «Четыре, — скажет читатель, — там был
ещё д’Артаньян», — и я соглашусь. Но в том-то и дело, что физически нас
было три, а по сути четыре.
Д’Артаньяном был по очереди каждый из нас, одновременно продолжая пребывать
и кем-нибудь другим из мушкетёров. Ну, допустим, я Портос. Но сегодня моя
очередь быть д’Артаньяном. Я был Портосом, который иногда что-нибудь говорил
или делал в качестве д’Артаньяна, а потом снова быстро становился Портосом
и игра шла дальше.
Более того, когда мы были вместе, каждый из нас был, прежде всего, кем-то
одним, ну Портосом, пускай. А вот когда мы прощались вечером под крики:
«Саша, домой! Вася, домой!» — под звёздной россыпью, продрогшие и счастливые,
и шли действительно домой, то каждый из нас, безусловно, шёл домой в той
же самой степени д’Артаньяном, как и тем другим мушкетёром, которым он был
весь день по-преимуществу.
Я понимаю, что на словах всё это выглядит мудрёно. Но, поверьте, на деле
всё было очень просто. Когда мы играли днём, то нас было три мушкетёра,
с гасконцем — четыре, а когда расставались и шли домой, нас было шесть.
Атос, Портос, Арамис и ровно три д’Артаньяна.
И утром, ранним утром в субботу, когда не надо было идти в школу и мы
шли встречаться друг с другом, нас было шестеро. Но стоило только нам встретиться,
как нас тут же становилось три и один. Если же случалось, что тот, кому
надо быть д’Артаньяном, заболевал, то опять же мы лишались не одного, а
сразу двоих.
Потом, когда игры наши закончились совсем, нас по отдельности уже никогда
не было просто три мальчика. Всегда потом было больше или меньше.
Сначала женился Арамис, потом умер Портос, потом у Атоса родился сын.
Я приехал как-то на посёлок. Шёл дождь. Улицы наши изменились мало. Посёлок
— существо консервативное. Даже если появляется новый дом, исчезает старый
магазин или внезапно асфальтируют какую-нибудь дорогу, то это ничего уже
не меняет.
Я шёл под дождиком, глазел в тёмные окна домов, прислушивался к запахам
оживающей после зимы сирени и черемухи, радовался птицам, которые пели,
несмотря на дождь, и думал: в том, что есть, уже ничего изменить нельзя,
сколько ни отнимай, сколько ни достраивай...
Фазан
Всё-таки как много вещей в мире каждую минуту подразумевается. В некотором
смысле каждую минуту, каждую секунду нашего существования подразумевается
весь мир, и мы в нём только подразумеваемся. Нет такой ситуации, чтобы исполнилось
и явилось сразу всё наличное бытие как оно есть или же мы предстали бы себе
или другим такими, какие мы есть. Всё на свете только подразумевается. Ну,
как это происходит? Вот сижу перед вами на стуле. Руки у меня сложены на
коленях, майка большая красная, на шее крестик.
А на лбу прыщик красный. И вы смотрите вроде на меня, а взгляд приковывает
прыщик. И портит, конечно, всё впечатление и от меня, и от майки.
Вскочил прыщик буквально вчера на лбу. Вот вы смотрите на этот прыщик,
и в это момент весь мой мир, ну вот весь я, какой я есть на самом деле,
— он только подразумевается. Но что надо спросить для начала? Откуда прыщ?
Ну откуда прыщик?
А прыщик от беготни. Утром, почти каждое утро, я бегаю вокруг городских
прудов. Бегаю в любую погоду и в любое время года. Идёт снег, я бегу. Метёт
метель, люди несут ёлки, я бегу, приходит весна, а за ней осень — я всё
бегу и бегу изо дня в день. Дети идут в школу, дети получают аттестаты зрелости,
утки высиживают яйца, рыбы идут на нерест, негры работают на дачах у новых
японцев и греют руки над горящими бочками в городском парке города Токородзава,
а я бегу.
А человек я не то чтобы толстый, но определённо не худой. Вот я бегу
и бегу, люди идут мимо меня утром зимой, весной, летом, осенью.
Идут кто куда, в принципе. Кто-то идёт на работу, кто-то рано утром (петухи
кричат, проснувшись, мужики идут, согнувшись) возвращается от девушек,
которые живут в университетских общежитиях рядом, кто-то сам не знает, чего
он тут ходит. И все думают: «Вот мужик, каждое утро бежит, и не лень ему.
Каждый день бегает. А чего же он тогда такой толстый? Каждое утро бежит
— и толстый? Может, он больной? Точно больной. Во-первых, здоровый каждое
утро бегать не будет. Во-вторых, бежит тяжело и без задора, не спортсмен».
А откуда возьмётся задор, скажу я вам, если у меня плоскостопие. И очень
плоское, и давно. А я бегу. Пробежав положенное мне с утра количество километров,
иду в глубину леса к заветному турнику. Окружённый палым листом и снегом,
зелёными молодыми кустами или осенними лужами, он стоит, как памятник всем
моим недосыпаниям, и горьким предстояниям, и зябким подпрыгиваниям. Я прыгаю
на него и тут же ощущаю себя яблоком-грушей, которое только что набегалось,
как безумное, и теперь пришло повисеть. Земля болтается под ногами. Небо
колеблется вверху, и по нему бегут ветви деревьев.
В парке гуляют люди со своими собаками. Единственные люди, которые попадаются
мне навстречу в самые страшные холода и в самое раннее время. Пять утра,
четверть шестого, темно, февраль, минус восемнадцать. Бежишь и видишь: мужик
ведёт на поводке добермана. Оба крайне недовольны. И это понятно, холодно
же, страсть, снег скрипит, ветер, вьюга по глазам сечёт. В общем, радости
мало. Но когда они видят меня, они застывают и молча провожают глазами.
Часовые любви.
В нашем парке водятся дикие утки. Они никуда не улетают и зимой всем
стадом живут под мостом. Там всегда проточная вода, потому что мост висит
как раз на границе уровней между первым прудом и вторым. Раньше я думал:
«Как этих уток бездомные негры не поели до сих пор?» — а потом присмотрелся
и понял, что они, эти утки, как минимум плотоядные. Мутанты, мать их. Когда
я мимо них пробегаю, они иронически между собой переглядываются и хищно
пощёлкивают клювами, как кастаньетами. Вы слышали когда-нибудь, чтобы утки
щёлкали клювами?
Несмотря ни на что, бежать хорошо. Может быть, на свете есть только две
вещи, которые я делаю и которые никому не приносят зла: это когда я бегу
и когда читаю молитвы из своего жёлтого потрёпанного молитвослова. Собственно,
раньше я пробовал совмещать, бежать и читать краткие молитвы, но что-то
не пошло.
Лет десять назад я бегать стеснялся. И когда я всё-таки бегал, то если
мне навстречу попадались девушки или женщины, я мучительно приободрялся,
втягивал живот, выкатывал грудь и пытался бежать не вразвалочку, как ожиревший
хомяк, а как юный аполлон, легко и игриво.
Не знаю, что у меня получалось в результате, но не думаю, что меня бы
сильно порадовало это зрелище, если бы я увидел его со стороны.
Сейчас я так уже не делаю. Хомяк так хомяк.
Бывают дни, особенно часто понедельники, когда бежишь — и никого.
Даже в парке, окружённом городом, бывает тихо. Бежишь, и хорошо тебе,
потому что сейчас ничего не надо решать, ничего и никому не надо говорить
и ни на что не надо реагировать. Можно даже не смотреть по сторонам, если
не хочется. Никто не остановит тебя и не скажет: «Владимир, ты что?» Или,
допустим: «Владимир, а ты, собственно, зачем?»
В парке живёт много разной живности. Он довольно большой, кусты и деревья
растут, как им нравится, и всем нам там отлично. Уткам, собакам, хомякам,
сорокам, дятлам, серым воронам, холодным пугливым ужам и молчаливым гадюкам,
синицам и скворцам, неутомимым воробьям, полудиким хищным кошкам. Но скоро
его начнут застраивать. И всё это исчезнет.
Этой осенью два или три раза видел в кустах настоящего фазана. Смотрел
на него и не верил своим глазам. Откуда в нашем парке фазан? Даже искал
в определителе. Нашёл картинку — действительно, фазан. «Надо же, — несколько
дней думал я практически восторженно, — фазан».
Вчера же во время дождя я бежал себе и бежал, а потом долго гулял под
турником, погода переменчива, вот отсюда и прыщик.
А всё остальное только подразумевается.
Дом престарелых
На Ближнем Востоке есть государство Израиль, а там есть пустыня Негев.
И эта самая пустыня, собственно, и есть государство Израиль. Больше половины
его территории, во всяком случае. Растительный и животный покров. Сердечные
и гостеприимные бедуины. Огромное солнце, палящее донельзя. «Негев» означает
«вытертый», «сухой», «магэвэт» — «полотенце». И там, в этом полотенце Ближнего
Востока в городе Беэр-Шева, Вирсавия, , живёт мой друг. Как-то рука у меня
не поворачивается писать «бывший».
Читаю в Интернете, что в пустыне Негев израильтяне приступили к маркировке
верблюдов, а именно израильское агентство «Курсор» сообщает, что «отныне
на шеи и ноги животных будет прикрепляться специальная светоотражающая лента,
которая позволит водителям лучше заметить верблюда на шоссе в тёмное время
суток. Только за последний год в дорожно-транспортных происшествиях, связанных
с наездами на верблюдов, в Негеве погибли девять человек».
Мама дорогая, наезды на верблюдов. А как ты думал? Там затяжные песчаные
бури, там нет воды, там можно спастись только под редкими деревьями, там
ночи полны невероятных огромных звёзд, времени и пространства. В Израиле
присутствие Бога так же зримо, как и присутствие арабов.
Какие растения в Израиле? Что сразу вспоминается, вечнозелёный дуб. Эней,
согласно Вергилию, срезал Золотую ветвь с вечнозелёного дуба. Терпентиновое
дерево — насколько я понимаю, дерево терпения. Потом маслина, эта растёт,
чтобы под ней молиться. Фисташка Pistacia vera — дерево для пива; можжевельник,
чтобы настаивать на спирту и растираться после неудачной рыбалки; лавр для
повседневных нужд кафедры литературоведения; земляничное дерево — в честь
Бергмана; иерусалимская сосна — растёт только в пределах города; платан
— он и есть платан; иудино дерево, ясно, вешайтесь, господа хорошие; а в
горах — таборский дуб и сикомор. Последний как-то у меня в голове связан
с Сэлинджером, да только, по-моему, его главного героя звали всё-таки Симор,
а не Сикомор. Но, согласитесь, что очень похоже. В «Книге мёртвых» один
солидный кот сражается со змеем Ими-Ухенеф при дереве ишед, которое есть
та же самая сикимора. Хотя к чему бы такой кот в этой книге, я даже и не
знаю, честное слово.
И, наконец, на заболоченных участках Галилеи растут папирус, олеандр,
вербейник. Хорошо бы, признайтесь, как-нибудь пройтись по заболоченным участкам
Галилеи в хороших сапогах, в хорошей компании, с хорошим мешком за плечами,
дабы насобирать немного папируса, допустим, из Александрийской библиотеки...
Добрые и гостеприимные бедуины вас ожидают, естественно, не где попало,
но в районах редко встречающихся оазисов с питьевыми колодцами. Вокруг колодцев
с журавлями сидят бедуины и верблюды, у которых на ногах светоотражательная
полоса, и она так слепит глаза, что, естественно, никакой нормальный водитель
не увидит дороги, а будет рулить строго прямо на верблюда. Верблюд, сволочь,
видит автомобиль, но стоит на месте и орёт на всю пустыню. Слышно до самых
Хевронских гор. А потом, конечно, пишут в газетах — наезды на верблюдов...
Мой друг и я, мы учились вместе на филологическом факультете. Он был
булгаковед и латентный антисемит. В беседках и на лавочках моего родного
города мы пили вино и говорили обо всём, о чём говорят русские филологи
этого возраста: о Боге и литературе, о женщинах и саморазвитии, конечно,
в связи с женщинами. В осенних двориках шуршала палая листва, кричали дети
на площадке, вино пилось так же вдохновенно, как и воздух из открытых над
нами небес.
Даже и не помню, чтобы у меня когда-нибудь хотя бы приблизительно закралась
мысль о том, что он еврей. Да никогда. Тем более, что родом он был из какого-то
там Красноярска или Средневолжска, а может, Верхнекамска, как крайний случай
предлагаю Уссурийск. Электромонтёр по первому образованию. Еврей-электромонтёр
из Уссурийска учится на русского филолога в Украине? Не смешите меня...
Потом он стал кандидатом филологических наук, приступил к преподаванию
саморазвития и самопостижения в различных вузах города. А затем совершенно
внезапно и скоропостижно уехал с мамой и папой в Израиль, хотя мы все, вся
многонациональная русская община Токородзавы, думали, что он уехал как минимум
в Красноярск, а как максимум, конечно, в Уссурийск. И там его, собственно,
и ждали.
А он пропал, пропал надолго. Прошла пора второй, а потом и третьей молодости,
наступила пора зрелости, и стало известно, что наш мальчик в пустыне Негев,
в городе Беэр-Шева работает поваром в доме престарелых. С точки зрения геологии,
если хотите, — на плато, расположенном на высоте 600—800 метров над уровнем
моря.
Вот. Еврей из Уссурийска, русский филолог, кандидат наук, как ни крути,
электромонтёр со стажем, работает поваром в городе на пустынном плато на
Ближнем Востоке. Кормит он Исаака и Иакова, Захарию и Илию, Авраама и Моисея,
Рахиль и, чего не бывает в жизни, может быть, даже Иосифа из дома Давида.
Они старенькие уже совсем, ясное дело. Но вместе им и веселее, и есть, согласитесь,
о чём поговорить. Тору почитают, Библию, знаете ли, как начнут вспоминать
то, понимаешь, да сё, как начнут вспоминать.
Взять хотя бы Моисея (משֶׁה), он же Моше. Шутка ли — вторая половина
XIII в. до н. э.! Старик устал уже немного от всего от этого, арабами недоволен
конкретно, Кнессет мог бы работать лучше, и вообще.
Принесёт ему мой друг, скажем, яблочный пирог на Пейсах.
Яблочный пирог на Пейсах
Способ приготовления
Для начинки:
5 яблок «гранд», очищенных и нарезанных, 1 стакан сахара, 2
ч. ложки корицы, 1—2 ч. ложки изюма, сок одного лимона.
Для теста:
5 яиц, 1 стакан картофельной муки, 1 стакан сахара, 1 стакан
муки из мацы, щепотка соли.
Для посыпки:
1 стакан крупнонарезанных орехов, 1 ч. ложка корицы, 1 стакан
сахара.
Смешиваем в миске все ингредиенты начинки. Нагреваем духовку
до 180°. В отдельной миске смешиваем все ингредиенты теста, отделяем половину
и выстилаем дно и стенки формы. Выкладываем на тесто начинку и покрываем
сверху оставшимся тестом.
Смешиваем в мисочке орехи, корицу и сахар. Посыпаем полученной
смесью пирог и выпекаем примерно 45 минут.
А Моисей ему говорит: ты что мне принёс, арабская задница, ты что мне
принёс?
И я лично не пробовал, но уверен, что мой друг плохо приготовить не мог,
мой друг — талантливый филолог, настоящий русский человек, знаток Булгакова
и Достоевского, истинный сибиряк, — чтобы он плохо приготовил яблочный пирог
на Пейсах? Да никогда.
Только дело в том, что Моисей, он же не просто дед из станицы Верхняя
Засратовка, он основоположник иудаизма, сплотивший израильские племена в
единый народ, вождь-освободитель, законодатель и пророк, потому имеет право
быть пристрастным и требовательным. Поест, значит, он всё-таки немного пирога
или, может быть, цимеса какого-нибудь картофельного
Цимес картофельный
800 г картофеля, 100 г изюма без косточек, 60 г чернослива,
1 ст. ложка сливочного масла, немного муки, 1 ст. ложка сахарного песка,
немного корицы и соли.
Очищенный и вымытый картофель нарезать небольшими ломтиками,
залить его небольшим количеством воды, довести до кипения и тушить на слабом
огне под крышкой. За 10—15 минут до окончания тушения добавить промытый
изюм, очищенный от косточек, промытый чернослив и подсушенную на сковороде
муку. Ещё через 5 минут добавить сюда же сахар, масло, соль, корицу и аккуратно
перемешать. Подержать снятую с огня кастрюлю 10—15 минут под крышкой и подавать
к столу. По моему личному опыту, сие блюдо лучше всего готовить в кастрюле
с толстым дном, а ещё лучше — в чугунке с крышкой и в духовке. Кроме того,
гораздо вкуснее другая разновидность цимеса — цимес из моркови. Соответственно,
картофель меняется на нарезанную кубиками морковь, а сахар всё-таки лучше
заменить на мёд.
и говорит моему другу: ну как ты вообще живёшь, гой, как тебе у нас тут
живётся, ёк-макарёк, как тут вообще, в философском плане?
Ну, друг-то что, говорит, не жалуюсь, хрен ли мне жаловаться, всё путём.
Отпуск только маленький, неделя всего, Интернет дороговат, зарплата маловата,
евреи кругом, а так ничего, жить можно. Может, без шика, может, и не так,
как хотелось бы, но грех, грех жаловаться представителю русской культуры
и филологической школы профессора Фёдорова, старому монтёру, тем более электро,
кандидату etc.
Ещё бы тебе жаловаться, — говорит Моисей, — тебе привыкать надо, поскольку
лет тридцать пять ещё по этой пустыне ходить, готовить борщ из верблюда,
тренировать игру на балалайке и дудуке. Ты же армянин?
Почему армянин, рабби. Я еврей, русский еврей.
Ну да, русский гой, проблемы алии. Значит, всё-таки на балалайке.
На балалайке я не могу, рабби, поскольку живу анахоретом, а это хоровой
инструмент
Анахоретом?
Анахоретом, рабби. Ну что такое анахорет. У Ушакова читаем: «Анахорет
[греч. Anachōrētēs] — отшельник, пустынник (церк.). || Человек, живущий
в уединении (книжн. устар.). Онегин жил анахоретом. Пшкн».
При чём тут Пшкн? Почему о чём бы разговор ни зашёл, так сразу Пушкин,
— говорит Моисей, — начни уже тогда с Китая. Можешь нам с Авраамом прочесть
вслух вот этот отрывок: «Живя анахоретом, в отрыве от учёной среды, Ван
Чуаньшань, тем не менее, следовал традиционной для китайской философии установке
на самый широкий синтез идей своих предшественников. Вслед за Чжан Цзаем
Ван Чуаньшань выдвинул тезис “Великая пустота — единая реальность” (тай
сюй и ши чжэ е), согласно которому первооснову мироздания составляет всеобъемлющее
вместилище “Великая пустота”, наполненное единой и неуничтожимой субстанцией
— “пневмой” (ци), которая, динамически трансформируясь, сгущаясь и разрежаясь,
образует всё многообразие “тьмы вещей”».Ну, в общем, чистой воды кипящий
вакуум Поля Дирака, а не «ци» у этих китайцев получалось.
Так я продолжу, рабби, о себе. Вот так и живу я, анахоретом. В полном,
так сказать, уединении, в пустыньке своей, в Негеве. Анахоретство, если
вы не знаете, рабби, как отказ из религиозных побуждений от общения с людьми,
выражается именно в уходе в пустынные места. Скажем, из маленького украинского
городка Токородзава некоторые люди прямиком направляются в пустыню Негев.
И называются почему-то не отшельниками, как им бы полагалось по всем статьям,
а репатриантами... У ессеев такое было, кстати, у неоплатоников, пышным
цветом у христиан.
Мы с другом, рабби, никогда не думали быть отшельниками, нам всегда нравились
вино и женщины, откупори шампанского бутылку иль перечти женитьбу номер
раз, опять же, мы благосклонно и не без интереса, надо признаться, слушали
наших профессоров, кушали жаренное на огне мясо и осеннюю водку на бульваре.
Мы хотели достичь успеха, чтобы это ни значило, и плыть по Атлантическому
океану на пароходе «Фёдор Достоевский». И с дудуком, кстати, у нас тоже
было всё в порядке. Я, рабби, никогда не думал, что буду жить так близко
от горы Синай. Меня до сих пор это удивляет.
Ну, то есть я так думаю, что его до сих пор это должно удивлять. Вот
так близко гора Синай, а ведь могу поручиться, что он там так ни разу и
не был. И не будет уже никогда. А будет что? Что будет, не знаю, но со своей
стороны должен заметить, что среди диких животных, которые бродят по холмам
и долинам Негев, можно встретить как гиену, так и альпийского козла, а стаи
перелётных птиц по пути на юг обязательно делают остановку в пустыне.
Закормили насмерть
В якутском зоопарке «Орто Дойду», единственном в мире зоопарке, расположенном
на данной широте и долготе, посетители насмерть закормили соболя, сообщает
РИА Новости. Молодой зверь, который даже не успел получить имени, погиб
от отравления конфетами и сигаретами «Ватра», которые якутские доброхоты
охотно подбрасывали в клетку доверчивому зверю. Представители зоопарка уже
устали втолковывать посетителям, что никакой необходимости подкармливать
животных нет, так как их рацион специально разрабатывается с учётом состояния
здоровья. «Во время весеннего авитаминоза в состав корма животных входит
высококалорийная, витаминизированная пища с добавлением рыбьего жира и минеральных
веществ», — подчеркнул сотрудник зоопарка.
Нет, что, млять, за люди, я не понимаю. Ну сколько можно говорить одно
и то же? Ешьте свою еду сами. Какого ты приносишь в «Орто Дойду» конфеты
«Белочка»? Оленей своих накорми этой белочкой, сволочь. Папе своему не принесёшь
эту белочку и не скажешь: «Ешь, старик эскимос, это твоя белка». Потому
что старик снимет со стены яранги своё старинное двуствольное капсюльное
ружьё неизвестного мастера, заряжаемое через ствол, 19 век, и молча засунет
его тебе в дупу по самые курки. Только чпокнет. Вот кому, кстати, надо доверить
присмотр за зверями.
А в «Орто Дойду», значит, можно белочку. А ты не подумал своей головешкой,
какое это место святое для земли Якутской? Там одних тараканов пять видов
проживает, среди которых такие лидеры хит-парада, как мадагаскарский шипящий
таракан (Gramphadorrhina portentosa), аргентинский таракан (Blaptica
dubia), американский таракан (Periplaneta americana) и кубинский
таракан (Blaberus cranifer), подаренный зоопарку лично Фиделем Кастро,
лидером кубинской революции.
А если руководству это всё надоест, лебедь ты малый тундровый (Cygnus
bewickii), возьмёт оно тебя за твои толстые лыжи да бросит тебя знакомиться
к ребятам из семейства Boidaeподотряда Serpentes? Не зарадуешься.
В общем, ехай ты отсюда, но на досуге подумай, как так вышло, что на
сегодняшний день «Новости “Орто Дойду”» является единственной самоокупаемой
газетой на якутском языке.
Часть 3. Никудали
Неужели октябрь? Такая теплынь.
Ведь когда бы не мышь листопада,
Можно было бы просто забыть обо всём
И часами глядеть в никудали.
И нюхать полынь.
Саша Соколов, «Между собакой и волком»
Я — найдёныш. Но до восьми лет я этого
не знал и был уверен, что у меня, как и у других детей, есть мать, потому
что, когда я плакал, какая-то женщина нежно обнимала и утешала меня, и слёзы
мои тотчас же высыхали.
Гектор Мало, «Без семьи»
Другим
Ты можешь сказать,
Что это слухи.
Но когда сердце спрашивает,
Как ты ему ответишь?
Госэн вака сю
Знай, что смерти роковая сила
Не могла сковать мою любовь,
Я нашла того, кого любила,
И его я высосала кровь!
И. В. Гёте, «Коринфская невеста»
Сацукико
Ну, вот что ты думаешь, Сацукико, что ты думаешь сейчас на твоей фотографии?
Я думаю, что бы такое рассказать о нас нашим читателям, чтобы было весело
и хорошо. Можешь рассказать, как ты влюбилась в меня после того, как я овладел
тобою на линолеумном полу твоего же зала. Советский линолеум, сколько он
помнил! Сколько он видел! Как он отвратительно пах. Как это было всё сказочно!
Какой же ты всётаки сацукин сын, что осмелился про это всё рассказать! Да,
сацукин, в известном смысле.
Но ты ведь помнишь, как я стал заламывать тебе руки, а потом силой уложил
тебя на пол и всё остальное? После чего ты выкурила сигаретку, подумала
и сказала: ну чего уж тут, раз так получилось, пошли как люди уже в спальню,
что ли, да, пошли, Владимир, в спальню. И Владимир пошёл. Пошёл и пошёл.
Не было такого. Как не было? Было. Не было такого. Ничего такого не было.
А как было?
А было вот как. Ты пришёл ко мне, чтобы позаниматься. Мы позанимались,
и ты ушёл.
Нет, ну бред же, что же ты рассказываешь. А как же тогда всё потом получилось,
что я жил у тебя неделями, навещая мою бедную матушку и старика отца только
тогда, когда у меня кончались деньги или патроны? Какие патроны? При чём
тут патроны? Вечно ты несёшь херню какую-то, какие патроны? Приблизительно
мелкокалиберные. Дело в том, что у моей винтовки тогда был ещё маленький
калибр, я тогда ещё сам был довольно-таки небольшой, поэтому калибр у меня
был довольно-таки средний. Откровенно скажу, таким калибром бить было трудно
даже птицу, не говоря уже о более крупном звере вроде кабана, цапли, пьяного
кондуктора в электричке, серого волка-литературоведа, чистого после бани
и грязного после пеших утомительных прогулок.
Ну, понеслась. Какая, в задницу, электричка? Ты ездил ко мне двумя транспортами,
это я помню. Первый транспорт и второй транспорт. Возле твоего дома, возле
дома, возле дома твоего. Ничего, кстати, возле моего дома тогда не останавливалось.
Надо было брести по колено в грязи до покрытой дикими ямами асфальтовой
советской дороге, а там ждать громадных советских автобусов, которые, суки,
ехали, как гребные катафалки.
Что за гребные катафалки? Не гребные, вероятно, а грёбаные, ты ведь ошибся,
Владимир? Нет, Сацукико, я не ошибся, ибо в этих гребных самодвижущихся
катафалках, в этих автокефальных автобусах, я в них грёб против течения
тех лет. Меня всё на свете тянуло по течению, а я грёб против. Меня всё
тянуло от тебя, а я грёб к тебе.
Как трогательно, Владимир. Я в судорогах от умиления и восторга. Вспомни,
как и, главное, куда ты отгрёб потом.
Потом, Сацукико, потом. Всё по порядку.
Так вот, транспорт.
После автобуса я должен был выпить чашечку кофе и выкурить сигаретку
на бульваре, перейти первую линию и сесть на троллейбус. Мне нравилось,
кстати, ездить на этих троллейбусах. Что тебе могло нравиться? Что могло?
Их неспешность, Сацукико, их нищая уверенная вальяжность в преодолении разных
сезонов, годов моей юности, её ухабин и колдобин. Этим троллейбусам, моя
дорогая, было вообще всё равно.
Что мне вообще нравится в тех годах? Это ты у меня спрашиваешь? Ну, допустим,
у тебя. Ну я откуда знаю, что тебе нравилось. Мне нравилась свобода. Не
в том ли дело, что я чувствовал себя прекрасно, как герой писателя Мало
«Без семьи»? Имени не помню, но там был, как его, суслик, что ли, зверёк
какой-то такой, специально обученный, видимо, самим писателем. Этот суслик,
вернее, сурок, да, сурок, он мог танцевать под сурдинку.
Что тебе в голову приходит при слове «сурдинка»? Сардины. Сардины в масле,
шпроты в масле, маслины, красная икра на сливочном масле и на маленьких
бутербродах, кофе из серебряной турки, сыр с чесноком, сигареты.
Вот такая, брат, сурдинка. Ну тогда уже сестра. Да, вот такие, сестра,
у нас с тобой получались сырковые сурки. Сурок на маце, с чесноком и сыром,
стоит не переставая, как живая влажная сардина.
Гектор, его звали Гектор. Кого, Сацуки, когда звали Гектор? Мало, Владимир,
Гектора звали Мало, он написал роман, в котором практически всё привлекает
внимание юных читателей. Во-первых, Владимир, это занимательный сюжет, во-вторых,
этот поучительный текст давно стал популярным пособием при преподавании
французского языка. Значит, языка, сестра? Да, языка. Хорошо, так и запишем,
языка. Но чтобы подробнее, надо обратиться. Давай обратимся, сестра. Давай.
«Много внимания уделяет Г. Мало описанию животных — обезьянки Душки, собак
Капи, Дольче и Зербино, которые также являются полноправными действующими
лицами повести. Образы животных сразу же запоминаются. В первую очередь
это относится к пуделю Капи».
Ты помнишь там, Владимир, там хоть каких-нибудь животных? Не помню, хоть
убей. Первый раз слышу обо всём этом зверинце. Разве что у тебя был маленький
пёс неопределённой породы. Это был неутомимый и обаятельный онанист, который
предавался сексуальным утехам исключительно в центре залы, исключительно
тогда, когда мы переходили к закускам. Не наговаривай на собаку. Да сейчас-то
что. Онанировал так онанировал. Дело житейское. Но почему-то всё время,
как мы переходили к закускам? Обученный он, что ли, был какой?
Ну, насколько я помню, твоих аппетитов это не умеряло.
Не умеряло, Сацуки, не умеряло. Потому что мы не мешали ему, а он не
мешал нам, но был как-то за компанию. Пить же он не мог? Вот и онанировал.
Капи. Он представлял, видимо, Дольче и Зербино. Вероятно. А может быть,
даже и обезьянку Душку. Может, Владимир, и обезьянку. Внимательно, кстати,
слушал Вертинского, помнишь, ты часто просил ставить Вертинского, а мы его
угощали мацой и сыром со своего стола. То есть не Вертинского, а Капи.
Да, насколько я помню, он не перенёс твоего отъезда в Израиль. Он умер,
наш Капи, он умер так давно, так давно. Он стал хиреть с тех пор, как ты
получила визу, но не показывал этого. Ему уже было скверно, когда ты приехала
из посольства в Киеве, но он упорно продолжал вести себя как обычно, и ты
почти до последнего два-три раза в день была вынуждена мыть полы в зале,
мокрые от его блестящей спермы. Он держался молодцом, наш Капи. Да, он держался
молодцом. Да что я говорю, он и был самый настоящий молодец. Он выделял
в день спермы не меньше трёх-четырёх галлонов. Раза в три больше своего
веса. Да, не меньше трёх галлонов, я бы даже сказал, не меньше шести настоящих
полинезийских калебасов спермы. Его спермой можно было осеменить всех собак
вплоть до острова Пасхи. Какие на хрен обезьянки? Никаких обезьян. Он просто
был молодец сам по себе. У него, может быть, вообще не было воображения.
Ну как же не было? Как же не было, сестра, а от чего, по-твоему, он тогда
умер?
Мэй
Ты помнишь, Мэй, когда у нас в доме не было даже хлеба, а сын наш к тому
времени ещё не родился или был такой маленький, такой маленький, а работы
у меня тоже как-то всё не было, вывела нас за порог твоя добрая мамми и
говорит: «пошли на хрен дети, вы мне уже всю голову проели». Да ладно, не
трогай мою маму. Мы тогда жили на её деньги. Да, как же. Помнится мне, что
все мы как-то старались. Чтото делали, как-то так что-то в дом приносили...
Старался ты. Ты писал роман, который потом так никому и не продал. А сколько
ты ел? Ты же всё время ел. Ну почему же, Мэй, мы все ели. И даже мама твоя
ела иногда то то, то сё. Замолчи, ты мне и в реальности всю жизнь испортил,
а теперь ещё тут. Да чего там, не такую уж и жизнь, всего годика три. От
силы четыре. Я дольше вообще нигде не задерживался. Потом я ушёл, если ты
припоминаешь, я от тебя. Да, что-то такое припоминается. Ты ушёл. Но куда?
Но Мэй, я ушёл не куда, а откуда. Я ушёл оттуда туда.
Оттуда туда, где была моя бедная мама и мой бедный папа. Они ждали много
лет своего блудного сына, и он вернулся. Не солоно, как говорится, да зябко.
Да, Зябко. Так, кажется, звали моего первого литературного героя. Или, во
всяком случае, должны были звать.
Зябко вернулся домой после долгой и продолжительной болезни головного
мозга, и наконец-то открылся, так сказать, полог его ума, и он увидел окружающий
мир.
— Млять, зачем же я женился, — сказал Зябко и заплакал, дрожащими руками
насадил на крючок червяка и сделал первый заброс. Поплавок тут же повело
в сторону и немного притопило.
«Карась! — подумал Зябко. — А я зачем-то женился, идиот».
Занятно, а где же я была всё это время? В заднице, Мэй, в большой заднице,
но тогда ты думала, что в заднице я. В принципе, конечно, мы оба с тобой
прожили тяжёлые годы. Для страны и вообще.
Зато я столько написал. Сколько ты написал? Много, могу припомнить. Уж
будь добер, припомни. Да, пожалуйста, сколько угодно, во-первых, чудесная
работа «Мемуар о первоначальной системе гласных в индоевропейских языках».
В ней, если ты помнишь, мною была выношена и, так сказать, рождена великолепнейшая
гипотеза о том, что в общеиндоевропейском языке были какие-то фонемы, которые
оставили, так сказать, свои следы. Да, дорогой, что-то припоминаю. Действительно,
чудесная книженция. Мы с мамми читали её глухими вечерами у камина. Раскалывали
орехи канделябрами и читали. Какие орехи? Вы что, ночами ели без меня орехи?
А почему тебя не заинтересовали канделябры? Почему не заинтересовали? Заинтересовали.
Так что там с канделябрами? А вот что с канделябрами. 40-е годы XIX века;
дворцовые канделябры позднего ампира: хрусталь, «алмазная грань», бронза,
литьё, золочение, техника стекла, наиболее характерная для классицизма.
Если бы ты знал, дорогой, сколько раз я буквально ловила свою маму за руку,
когда она тихохонько подходила к тебе сзади с этим канделябром. Особенно
когда ты спал, озарённый светом луны. Как вампир. Съев предварительно всю
нашу пищу, которую накануне купила и приготовила, между прочим, моя мамми.
Вот и считай после этого женщин тупицами! Надо же, озарённый светом луны!
Поэтично. Что-то в этом роде было у Блока. Помнишь, Мэй:
Луна проснулась. Город шумный
Гремит вдали и льёт огни,
Здесь всё так тихо, там безумно,
Там всё звенит, — а мы одни...
О чём мы? Да, с канделябрами. Совсем одни. Так вот. Далее мной была в
сотворчестве с Якобом написана чудесная вещица «О старонемецком майстергезанге».
Не помню я такой вещицы. Вот, не помнишь. А между тем она была написана
мною и Якобом. Как раз в те самые годы, о которых тут речь. Какие такие
годы, ничего не помню. Что это были за годы. Да и кто, на хрен, такой Якоб,
я что-то не помню такого персонажа. А, Якоб. Старина Якоб, он же Вильгельм.
См. портрет работы Элизабет Ерихау-Бауман (1855). New York Public Library
Picture Collection. Якоб (справа) и Вильгельм, соответственно, слева. Оба
Гримм.
Ты снова, млять, мне пудришь мозги, как ты это делал всю жизнь. Ничего
подобного, дорогая. Якоб и Вильгельм, Вильгельм и Якоб, да ещё шёпот старого,
понимаешь, немецкого майстергезанга. В те годы, как ни в какие другие, наша
жизнь освещалась их прекрасной историей о Гензель и Гертель. Гертель? Это
тот еврей, который иногда давал тебе заказы на редактуру? Почти, дорогая.
А Гензель тогда кто? Неужели его жена? Я так и думала. Я так и думала. Ты
вообще много думала, дорогая, и всё впустую. А между тем, ДУМАТЬ, думыватьчто
или о чём, это как раз обозначает мыслить, раз(по)мышлять, доходить своим
умом до чего-нибудь необыкновенного или, напротив, вполне обыкновенного,
заурядного, но ранее не ведомого, это также и судить, заключать про себя.
Обращаю твое внимание на то, что заключать про себяи заключать
в себя —разные вещи. Заключать в себя— это нечто другое, другое.
Какова наука? Ты, главное, не запутайся, потому что есть ещё заключать
в себе, но тебя это не касается. Также мы вспомним такие слова, как
полагать, выводить, ожидать; намереваться, хотеть; заботиться, печься.
Думать с кем, советоваться сообща или замышлять. Долго думать, тому
же быть! Думай, не думай, тому же быть! Что больше думать, то хуже. Хоть
сто лет думай, а лучше этого не выдумаешь. Долгая дума, лишняя скорбь.
И наконец-то, забегая совсем немного вперед, Пьяный да умный, человек
думный.
Ты меня никогда не любил. Ну отчего же, отнюдь. Какое, к слову
сказать, прекрасное слово отнюдь. Смотрим: нареч. отнюд, отнудь (нудить?)
— никак, нисколько, никоим образом, ни под каким видом, предлогом; выражает
строгий зарок или запрет, за коим следует: не. Отнюдь не смей, отнюдь
не трогай! Это отнюдь тебя не касается. Я отнюдь не хочу этого слышать.
Зарок, понимаешь. Так что отнюдь, дорогая, отнюдь от меня, не нуди никоим
образом и ни под каким предлогом. Любил, не любил. Эх, Гензель и Гертель!
Да если хочешь знать, моя любовь вечна. А на практике? Что на практике?
Что ты имеешь в виду, когда говоришь на практике? Ты помнишь, мы
с Вильгельмом ополчились против Якоба как раз в этом вопросе, в вопросе
практики. Считать ли замёрзших в лесу детей первопричиной сказки или только
практикой её бытования. Кого бытования? Сказки бытования. Каких детей? Наших
детей. Прекрати. У нас один ребёнок и как раз в этот момент он в школе.
Расскажи лучше с этого места всё по порядку, а не так, как ты любишь.
Давай по порядку. Если по порядку, значит, всё должно было бы быть так.
Когда твоя мамми нас вывела за порог — меня, тебя и нашего ребёнка, — нам
надо было пойти в лес, желательно сосновый, и там замёрзнуть. Почему? Потому
что только при таком условии, как ты понимаешь, наша любовь имела хоть какие-то
шансы стать вечной. А почему желательно сосновый? Ну как, фитонциды всё-таки,
полезно для дыхания. Чудесно. Да, этот тот редкий случай, когда я вынужден
с тобой согласиться, это было бы действительно чудесно. Огромные, приблизительно
корабельные сосны стояли бы и смотрели на нас, мороз бы крепчал и крепчал,
я бы, spass muss sein, прорабатывал бы наизусть «Цветник роз» или
«Германские героические сказания», а ты бы вспоминала, как дивно хороши
мои «Мысли об индоевропейской проблеме». Хотя это, кажется, совсем не мои
мысли, а Трубецкого, но ты вечно всё путала, когда дело касалось самых принципиальных
и жизненно важных для меня вещей.
А малыш? Что делал бы наш маленький в сосновом лесу, полном всяческих
прекрасных фитонцидов, облегчающих дыхание, отрезвляющих ум, освежающих
каждый член замерзающего персонажа? Наш мальчик? Наш богом данный малыш?
Да, именно он. Что делал бы мой мальчик в этом зимнем лесу вечной любви?
Ты знаешь, дорогая, я както об этом сразу не подумал, а теперь уже поздно
что-либо переписывать. Да и Якоб с Вильгельмом этого мне не простят. Ну
что — в лесу? Лес как лес, Black Forest, Шварцвальд. Юго-запад страны. Особое
украшение в мистической короне Германии. Хорошо бы, кстати, как-нибудь побывать
на озере Муммельзее.
? ? ? ? ?
Я думаю, Мэй, думаю, не торопи.
Стоят сосны, спят громадные немецкие дубы со свастикой в покрытых снегом
кронах, горный хребет блестит, как облитый сахаром, под январским солнцем,
а наш малыш идёт себе и идёт по этой сладкой горе, где в маленьком, но тёплом
бревенчатом домике на краю обрыва ждёт его старик Гауф, выглядывает в маленькие
окна, поджаривает на вертеле оленью ногу, разливает в продолговатые стаканы
толстого синего стекла подогретый мёд, а мальчик наш не спешит, идёт себе
всё вверх и вверх, идёт и напевает:
Кто там ходит под окном?
Кто грызёт мой сладкий дом?
Это гость чудесный,
Ветер поднебесный!
Сацуки
Всё-таки почему ты так много врёшь, Зябко? Зачем столько врать? Вот ты
пишешь: сурок, сурдинка. Никакого сурка не было. На дачах вообще не жили
сурки, да и красной икры я что-то не припомню вовсе. Был бигос, были очень
маленькие бутерброды из разной, Зябко, ерунды, свежий сок из яблок, восхитительные
первые блюда. А вот сурков и собак там не было вовсе никаких.
Тем более на даче. Может, просто не приживались, а может, не знаю почему.
Мы там иногда, хотя и очень редко, жили в дико нагревающемся за день сарайчике,
а сурки нет. Зато была клубника, которую надо было поливать. Вот растение,
честное слово. Растёт — еле от земли поднимается, а воды жрёт массу. А ягодки
маленькие. Но вкусные, право слово. Потом кусты, которые необходимо регулярно
подстригать. Специальными ножницами. Садовыми, с удобной рукоятью и тугим
ходом. Приятным таким ходом. Работая этими ножницами, невольно хочется подстричь
что-нибудь более основательное, чем эти кусты. Не буду сейчас приводить
примеры того, что именно хочется постричь, но если вы когда-нибудь попадете
на дачу к Сацуки, а я уверен, что этот клочок земли она не продаст ни за
какие деньги до самой смерти, то вы попросите у неё садовые ножницы. Подойдите
к ней и скажите: «Сацукико-сан, дайте ножницы для работы в саду. Меня зовут
Нильс Такамура, я где-то читал или слышал, что у вас есть такие ножницы.
Да, — скажете, — точно, читал совсем недавно в одной смешной книге, про
вас было написано, что ножницы у вас что надо».
«А зачем вам ножницы?» — может спросить она. Она иногда очень любопытная,
как сорока. Но это оттого, что у неё такой темперамент. На самом деле ей
сплошь и рядом абсолютно всё равно, что вы ей ответите. А вы тогда ей и
скажете: «Так получилось, что на моём участке, который я недавно приобрёл
вон там, на самом краю дачного кооператива возле пруда, выросли небывалые
кусты и их нужно постричь».
Она улыбнётся вам — у неё такая задорная ясная улыбка, лучше которой
в целом свете ничего нет, — и пойдёт в свой сарайчик, чтобы отыскать вам
ножницы. Вы оглядитесь и увидите весь этот самодельный сельскохозяйственный
рай с клубникой под брезентом, сараем с крылечком и волшебным деревянным
домиком, который и есть туалет. Воды в туалете нет, присесть там некуда,
но есть дырочка и высокие удобные потолки, как в квартире, именуемой в народе
до сих пор «сталинкой». Такие потолки в дачном деревянном туалете комуто,
возможно, покажутся излишеством или даже барством, но такая уж она, наша
Сацукико, не может себе ни в чём отказать. Этим потолкам хрустальной люстры
не хватает, определённо.
Вы этого сразу так не увидите, конечно, но самое главное растение на
участке — это пырей ползучий (Agropyron repens L.).Многолетнее травянистое,
высотой не меньше метра, само собой ползучее, узловатое. Читаем: «Одно растение
может давать до 10 000 семян. В почве семена сохраняют всхожесть до 12 лет.
Размножается главным образом корневищами, длина которых в почве может достигать
несколько сотен километров на гектар и иметь до 250 миллионов почек». Вы
себе что-нибудь представляете? 12 лет, 250 миллионов почек, 10 000 семян.
Это монстр. На почве знойной и скупой, под присмотром маленькой ладной женщины.
Анчар какой-то, ей-богу.
«А что тут у вас такое?» — заинтересуетесь вы, глядя на какую-то необычайную
фигню, растущую где-то тут же. «А, — оживится она, — это такая фигня, такая
фигня, я её по случаю там-то и там-то взяла и как посадила, а она как зацвела.
И вот цветёт! Каково?»
«Да, — скажете вы, — действительно».
«А вот это, — скажет она, — совсем другая фигня, но, кроме как у меня,
она нигде больше не растёт в европейской части нашего континента». Скажет
и куда-то убежит. Оглянетесь, а её уже нет, и непонятно, куда делась. У
неё есть такая привычка. Вы пожмёте плечами, задумчиво поглядите на растение,
которого, кстати, пока вообще не видно. Присядете на корточки и, может быть,
даже попытаетесь поковырять землю, чтобы яснее представить себе, о чём,
собственно, речь. Наковыряв порядочно земли, вы ничего не найдёте, потом,
воровато оглянувшись, быстро заровняете ямку и, вздохнув, отправитесь с
ножницами к себе на участок.
Кстати, что вы будете делать с ножницами? Никаких же таких кустов у вас
нет на участке. Я прекрасно помню, что кусты у вас все маленькие и, в основном,
смородиновые, а их, насколько я ориентируюсь в вопросе, лучше в середине
лета не обрезать вовсе. Можете, конечно, взять и обрезать их сейчас под
самый корень, вы же здесь хозяин, но думаю, что всё-таки не стоит. Пусть
эти маленькие кустики когда-нибудь принесут вам большой урожай чёрных, чуть
терпких ягод. Ножницы лучше пока отложить в сторону, переодеться во всё
мятое, дачное: брюки времён московской Олимпиады, белая холщовая рубашка
навыпуск, старая фетровая шляпа по случаю накрапывающего дождя. Недавно
купленный маленький домик белого кирпича с покатой низенькой крышей совершенно
вами не обжит, внутри там всё вперемешку. Садовый инструмент лежит рядом
со старыми книгами, которые привезены сюда, чтобы их читать. Ну, потому
что хрен ли ещё делать одному. В баулах ждёт старенькое и чистое постельное
бельё, которым вы и приметесь застилать широченный, вероятно, что даже самостоятельно
сколоченный диван. Потом тщательно вымойте стол в беседке, достаньте из
сумок сыр, консервы, белый мягкий хлеб. Быстренько нарежьте свежей зелени,
помойте, выложите на чистое, хотя и не без круглых жёлтых выщерблин блюдо,
уже холодную курицу, достаньте из холодного подвала бутыль домашнего двухлетнего
вина из черноплодной рябины и позднего винограда и оботрите полой рубашки
пыль со стаканов. А вот переливать никуда и не надо, оставьте в покое кувшин.
Так как-то лучше. Сразу видно, что своё.
Теперь нужно взять ножницы, рассмотреть их как следует, несколько секунд
поиграть ими, как будто вы что-то там режете, не будем уточнять, что именно,
но с упоением. Потом надобно глянуть в небо, надвинуть шляпу, пригладить
усы, поиграть желваками. Ну, вот и всё. Удачи.
Октябрь
среди древних дедов и бабулек
в том приходе где снег высок
пела в хоре церковном юля —
птица регент и голосок
храм был ветхий холодный печка
согревала едва-едва
и трещала и стыла речка
когда в храм пришли Покрова
вместе с ними зашёл на праздник
уходящих под осень дней
некто зябко — большой проказник
а по голосу иерей
юля ахнула и застыла
и прикрыла лицо платком
когда он подхватил «помилуй»
и повёл за собой потом
в октябре по ночам не спится —
тем молиться тем свечи жечь —
православная плачет птица
и не может в постельку лечь
Летние дни
Так ты их ждёшь. Так ждёшь. Например, в понедельник утром в ноябре или
каком-нибудь январе. Идёшь на работу по мокрому и грязному снегу Токородзавы,
как будто спишь. И видишь. Июль. Жара. Излучина реки. Пляж белого песка,
быстрое течение, стрекозы, и ты лежишь под ивой на спине, а перед глазами
пробегают туда и сюда желтоватые длинные веточки, а там, за ними, синяя
бездна с редкими белеющими разводами. Крахмальное небо.
Войдёшь в воду по пояс, а тебя отрывает от мягкого дна стремительное
течение, отрывает мягко и властно, уносит. И нет сил и желания с ним бороться.
Какая разница? Ложишься, и тебя несёт. Как будто издалека слышны голоса
приятелей. Они, видимо, пытаются выяснить, как далеко ты собрался. Далеко,
хотелось бы так тебе ответить. Достаточно далеко отсюда. Река делает реверанс,
и через каких-то двадцать километров ты уже в соседней стране. Жуки. Жуки
летят поперёк течения. Куда? Возможно даже, в Византию. Иногда обессиленно
падают в реку. После поворота течение усиливается, подгребаешь влево, чтобы
не вынесло на мель. За считанные минуты за спиной останутся десятки километров.
Если не сотни. Через пять минут ты можешь оказаться в трусах в иной вселенной.
«Но есть, конечно, недреманные пограничники», — думаешь ты, лёжа на воде,
глядя в небо и куда-то внутрь себя. Это могут быть как умелые лучники, способные
издалека приметить твоё выставленное над поверхностью воды тело — фрагмент
плеча, иногда правый локоть, иногда левый, тазобедренный сустав, гладкообритый
беспомощный затылок, на поворотах смуглые ягодицы, пятки, — так и легко
вооружённые гребцы на камышовых плотах. С грацией лесных котов они карабкаются
по деревьям, высматривая в стремительных зелёных водах твою задницу. Если
подгребаешь к тому берегу, на тебя падает лесная тень, тебя меньше видно
со стороны, но становится холодно, если к противоположному — не падает.
Хотя там тот же лес. Лодки могут быть ещё папирусные. Вот что у Брокгауза
и Ефрона. «Папирус (Cyperus papyrus) — многолетнее растение из семейства
осоковых, по берегам вод Сев. Африки и Сицилии. Стебли до 3 м высотой и
в руку толщиной, несут на верхушке густое соцветие из длинных тонких колосьев.
Известен со времен глубочайшей древности; египтяне употребляли его и в пищу,
но особенно для приготовления писчего материала из разрезанной на пластины
и спрессованной сердцевины». Смотря, конечно, у кого какая рука. Если взять,
к примеру, руку среднего металлурга, то это одно, а если взять руку какого-нибудь
Зябко, то ничего у вас не получится. Ни в пищу, никуда.
А вообще, это характерный дуализм: «в пищу» и «для писчего материала».
У интеллигента всегда есть дилемма: сразу съесть или ещё немного подумать.
Пописать там, поскладывать, рифмы подыскать. Потом продать всё это и всё
равно непременно съесть. В давние времена жители Южной Америки, а в двадцатом
веке некоторые европейцы строили из папирусов плавсредства с целью преодоления
пространства южных морей.
Эти, которые плавают на стремительных камышовых котах, изумительно метают
дротики. Или мечут? Мечут дротики. Пучками.
Но хуже всего, ёк-макарёк, это когда, как сейчас, тебя вдруг со всего
маха выносит на отмель, и ты гребёшь по песку на животе и своей в меру загорелой
физиономии. А в прошлом году этой отмели не было.
Вылезаешь на берег. Тебя шатает и водит. Брюхо и лицо оцарапаны. Вот
что значит отдаться течению. Из-за кустов выезжает пограничник. На камышовом
коте. Ты куда поплыл? Ты куда поплыл, мы все волновались, ты же мог убиться.
Там пороги, пироги, камни, скалы, скальные проходы, нависшие барельефы,
пучки дротиков. Византия. Тебя могло унести в Византию, и ты бы стал мальчиком
для дворцовых утех в особняке престарелого олигарха на Рублёвском шоссе.
Здрасте вам. Договорились. Какой из меня мальчик? Тогда уже гастарбайтером
(нем. Gastarbeiter) на нефтяных полях Восточной Сибирии. Нет, друг
мой, нет никакой Сибирии. Утонула вместе с Атлантидой. В лучшем случае мальчиком
в торговой сети «Горячие собаки Украины». Прекрати. Мне далеко за тридцать
и ориентация не та. Ничего, они бы тебе её подправили. Мужчина, вы заходите
или нет?
Троллейбус открывает замызганную дверь. Тётка ждёт ответа. Огромная,
белёсая, с ухмылкой. Камышовый кот как плавсредство. Папирусный камышовый
кот. Улыбающийся.
Как же Зябко. Февраль в Токородзаве не самое лучшее место для
мечтаний. Метёт косой снег. Зябко видит в окне Мэй. Та стоит, съёжившись,
прижав к уху телефон, на её смешную шапку падает и падает, а ветер несёт.
Никого рядом. Люди бегут, в основном бегут. Едут. Мэй, беззвучно кричит
Зябко, выскакивает из троллейбуса. На остановке никакой Мэй, естественно,
нет. Какой-то подросток говорит по телефону. Как же так, говорит Зябко.
Как же так. Вот же она, думает он. Действительно, Мэй уже перешла дорогу
и идёт по бульвару. Зябко бежит сквозь поток машин, ноги скользят, разъезжаются
в этом киселе снега, зимнего света и пространства. Снега всё больше и больше,
а пространства меньше и меньше, поэтому даже при наличии света бежать всё
труднее и труднее. Зябко кричит: Мэй, Мэй, Мэй.
Эй, вставай, эй-эй. Мэй. Эй, вставай. Да что такое, думает Зябко, что
такое. Пытается сильнее обнять подушку, но это ему не удаётся. Сацуки, улыбающаяся
Сацуки принесла кофе и маленький бутерброд. Вставай, медвежонок. Вставай.
Эй, просыпайся, эй, эй, эй. Через пять минут за нами заедут, надо ехать
на речку. Вставай, эй, эй, открывай глаза. Хорошо, говорит Зябко. Хорошо.
Я уже встаю. Он действительно встаёт с закрытыми глазами, идёт в ванную,
закрывается там, подняв до груди длиннющую майку, похожую на комбинацию,
мочится, садится на край ванны и, так же не открывая глаз, крепко стиснув
зубы, плачет. Его голова трясётся и кивает, а слёзы безудержно катятся вниз,
подчиняясь закону гравитации. Над раковиной висит зеркало в форме сердечка,
там прекрасно отражаются эти нелепые кивки и подрагивания. Некоторое время
Зябко удаётся не издавать никаких звуков. Потом срабатывают неведомые внутренние
органы, и Зябко теперь плачет не беззвучно, он тихонько ёкает. Приблизительно
через равные промежутки времени. Плакать натощак вообще дело утомительное.
Слёзы находят на него горячими отчаянными волнами. От них никуда не деться,
и необходимо просто переждать. В этом деле, как, впрочем, и во всяком другом,
очень важно терпение. Терпеть. Стиснув зубы, терпеть, одновременно чувствуя,
что время, отведённое на слёзы, заканчивается. Зябко, продолжая плакать,
начинает бриться. Ну, ясно что. Люди же ждут. Надо же на речку ехать. Побрив
одну щёку, он вновь садится на краешек ванной и пережидает новый приступ
слёз. Засовывает голову под ледяную воду. Застывает на несколько секунд,
покуда затылок не начинает болеть от холода. Потом намыливает вторую щёку
и начинает брить её.
Речка широкая, течение стремительное, по речке ходят суда, над речкой
висит синее, чуть подкрахмаленное небо. Зябко с оцарапанной мордой, красно-полосатым
животом и грудью (полосы начинают вспухать) постанывает, пристраиваясь на
подстилке под огромной ивой. Пристроившись, он засыпает, от воды тянется
прохлада, нормальный летний день. Невдалеке готовится шашлык, сладкий вкусный
дымок плывёт над Украиной.
Гуандун
Смотрите, Лариса, чего в газете пишут. В Самаре молния попала в дерево
и повредила сразу двадцать пять самарских студентов. Все госпитализированные
в настоящее время находятся в сознании. Ни куя себе молния. Это как же так?
Не знаю, тут не написано. Ерунда какая-то. Как бы под деревом поместились
сразу двадцать пять студентов? Неизвестно. Как-то ведь поместились. Ни куя
себе дерево. Это что за деревья такие в Самаре растут? Загадочный регион.
Что вы хотите, Россия. Это всё у них из-за Путина.
Да, вот тебе и «люблю грозу в начале мая». Нет, реально жалко студентов,
и так без денег вечно, а тут ещё молния. Не знаю, мне кажется, что не стоит
во время ужасных гроз сидеть под деревьями без громоотводов, как ты думаешь,
Димуля? Это точно. Увидел дерево без громоотвода — кричи и убегай. Ну что
вы всё передёргиваете, мама! Известно же всем, что нельзя прятаться во время
гроз под деревьями. В Самаре. И в Самаре тоже. Там же Волга. Ну и что же,
что Волга? Ну, там, должно быть, влажность больше.
Вы знаете, что я думаю? Что вы думаете? Я думаю, что в вашей жене пропал
метеоролог. Она мне не жена. Тем более. Выпьем? Выпьем. Да, между прочим,
если хотите знать, на Книгу Гиннесса удар тянет. В грозу надо бежать в укрытие,
нельзя оставаться на природе. И электричество надо изучать. А вообще, лично
я желаю всем пострадавшим здоровья! Высказался. Молодец. Да, высказался,
а чего ты мне всё время рот затыкаешь. Я лично на своей даче, это вы на
моей.
Полезная информация. Молния никогда не бьёт в клён и берёзу. На сто ударов
молнии пятьдесят четыре приходится на дуб, двадцать четыре на тополь, десять
раз бьёт в ель, шесть раз в сосну, два раза в липу и только один раз в акацию.
Непонятное дело, при чём тут акация. Да нечего вообще по лесам лазать, в
лесах клещи. Пошёл погулять, вернулся весь в клещах. Проверили — энцефалит.
А это их Бог наказал за то, что не учат нихера. Студенты, японский городовой!
Физику учить надо было. Не я министр, я бы им устроил культурную революцию.
Не матерись! Я не матерюсь, я говорю, что чувствую. А я считаю, что евреи
виновны. Это из-за них всё. Да прекрати ты ёрничать так неумно! Нет, ну
чуть что, сразу прекрати. Загораем же все, отдыхаем. Комары вот только.
Прекрати, у Ларисы Дмитриевны папа был еврей. Да, соболезную. А вот кто-нибудь
скажет мне, зачем они на дерево залезли? От дождя спрятались. Интересно,
сколько их всего там по веткам расселось? А отчего вы решили, что они на
ветки залезли? Ну а как? Сыпались, должно быть, с веток, как виноград. Да,
зато теперь в России на двадцать пять экстрасенсов стало больше. Волшебная
страна. Точно.
В Самаре вообще люди гибнут почём зря. И власти ничего не могут сделать.
У нас там дача была с мужем, так каждый день в июле шаровая молния в окно
залетала. Да что вы говорите? Да, и гонялась за Зябко. Он к нам как-то приезжал.
Зябко, скажи.
Расскажите, расскажите!
Смотрите, что ещё пишут. «Китайцы не любят цифру четыре, потому что она
произносится сходно с китайским словом “смерть”. В некоторых небоскрёбах
там даже нет этажей, оканчивающихся на четыре (например, четырнадцать),
потому что их трудно сдать в аренду. Однако другие говорят, что для людей
из города Чаочжоу в южной провинции Гуандун число четыре, наоборот, счастливое,
потому что произносится на местном диалекте как “вода”, а вода по фэншую
— символ денег».
Вот, Зябко, тебе надо в Гуандун. Да какой, на хрен, Гуандун, Мэй, пошли
пройдёмся к воде, поговорить надо. Я не могу сейчас, муж смотрит. Да пусть
смотрит, он и так всё знает. Убери руки, Зябко, убери руки, кому сказала.
Тоже был случай. Представьте. Днепр. Корпоративчик. Мы на остров приплыли.
Шашлыки. Тут гроза жуткая. Народу — как обезьян, и все, конечно, попрятались
под деревьями. А у меня тогда предчувствие было. Говорю своим: выходите
из-под деревьев, выходите, здесь нельзя, нельзя здесь стоять. Никто, конечно,
не слушает. Я и сама под деревом стояла. И тут молния. Пронеслась мимо меня
буквально в нескольких граммах. Как ударила рядом в дерево! Кошмар. И что?
Да нет. Ничего. Четырёх женщин и начальника отдела маркетинга по земле только
поваляло — и всё. С тех пор боюсь грозы. Что значит — поваляло? Ну, покатало
по земле — и всё. Зябко, оставьте в покое Ларису Дмитриевну, у нее голова
болит. Да, Зябко, смотрите, что тут у нас есть. Медведь, Зябко, плюшевый.
Так что там с шаровыми молниями в Самаре? Нет, обождите, что значит —
поваляло по земле; они что, от электричества сами по себе катились? Скорее,
сами по себе, я думаю, чем от электричества. Зябко, пойдёмте гулять. Здрасте.
Здрасте, Зябко, смотрите, какой мишка. Да, красавец. Пойдёмте гулять? Я
вам что-то на ухо нашепчу. Да и что, интересно. Ну, вот давайте, давайте
сюда пройдёмся, потому что тут комары. Ну, хорошо, хорошо, давайте...
Танго с медведем
У каждого в детстве был медведь. Свой личный медведь. Маленький эрзац
теплоты и родительского присутствия. Был он у Зябко. И вот чёрными ночами,
покрытыми глубокими общечеловеческими сновидениями, маленький Зябко брал
медведя и, выбравшись из постели, шёл с ним в сад. Малина, звёзды, тёплый
ночной ветер. Можно было сесть на каменном порожке дома и смотреть в вечность,
удерживая своего одинокого друга от слёз, забвения, лунатических припадков
и прочих глупостей. Иногда же мальчик должен был идти. Он видел перед своими
широко открытыми глазами какой-то другой мир и шёл по невидимым дорогам.
Как удивительно, что они топографически совпадали с реальными. Не чудо ли?
Та дорога, по которой шёл маленький Зябко, была красной, как шёлк, как лава,
текущая с горы. Такой чудный цвет был у дороги, какой он увидит в реальности
только годы и годы спустя. Дорога извивалась и вела, внутри этого сна звучала
музыка, похожая на танго, чёрно-красное вкрадчивое танго, от которого Зябко
вставал со своей постельки и шёл из комнаты в комнату, в проём двери и дальше.
И как-то Зябко, маленький лунатик Токородзавы, вышел ночью, обняв медведя
левой рукой. Родители спали. Вообще все спали. Вероятно, прилёг спать и
его медведь. Встал за узенькой спиной четырёхлетнего человека Ангел Хранитель.
Открылась дверь, красно-чёрная дорога легла под ноги и чётко совпала, как
по сетке абсцисс и ординат, с тропами окружающего пространства. Был август.
Шёл дождь. На посёлке было ветрено. Музыка звучала ровно, не приближаясь
и не удаляясь. Зябко шёл босиком в тихом поселковом тёплом пространстве,
шёл ровно, чуть улыбаясь. Потому что ему было хорошо, ему было интересно
идти, тревожно, но интересно. И так он шёл, долго-долго шёл. И всё ему что-то
снилось на длинной красной дороге без конца и начала, что-то казалось, мерещилось,
закручивалось и выпрямлялось.
А потом не понять, что случилось, и Зябко внезапно осознал, что ему сорок
лет, идёт снег — что я говорю, идёт, — валит снег, он в потрёпанном пальто
и лёгких не по сезону туфлях чешет по первой линии с цветами и плюшевым
медведем в руках. На медведе висит ценник, а цветы — типичные европейские
розы с длинными ножками, перевязанные широкой зелёной лентой. Да что же
это такое, ошеломлённо думал Зябко, осматривая растение в одной руке и зверя
в другой.
Роза, род женский, шептали его губы, розан, напротив, мужской;
куст и цветок Rosa, южн. рожа, зап. ружа. Дикая роза,
шиповник; садовая, центифолия, махровая. Китайская роза, Hybiscus.
Садовых и горшечных роз, ядрёна вошь, разведено уходом бесчисленное число
пород.
Нет, что же это такое, Господи! Мама! Роза, розет, розетка,
мелкий алмаз плоской с исподу грани. || Розет, растен. Reseda
luteola, желтуха, церва, вау, красильная резеда. || Розетка,
всякая прикраса, резная или лепная, в виде цветка розы. Альпийская розочка,
розанчик, цветок, похожий на розу и растущий на снежных пределах
Альп. Розановкаж. водочная настойка на розовых лепестках. Розовый,
к розе относящ. Розовая водка. Розовое масло, эфирное, летучее,
из роз. Розовое платье, цвета алых роз. Розовая лошадь.
Какая, на хрен, лошадь, что происходит? Это такая лошадь, о которой
можно сказать, что она светло-железистая с медным отливом.
Взгляд Зябко остановился на здании Театра оперы и балета. Давали «Травиату».
Облепленная белыми густыми мухами, возле театра стояла публика, качалась,
как кисель, переминалась с ноги на ногу, курила, гудела слегка. Сборище
пчёл мохнатых. Пчёлы медленно засовывались в улик. Сквозь снег рядом с театром
просматривалась золочёная фигура певца и кумира. Это ты, ты во всём виноват,
хотелось Зябко бросить в лицо скульптуре незаслуженный упрёк, но он сдержался.
А ты что, обратил он свой взор в сторону медведя. Что ты? Мохнатая морда
застыла в грустной меланхоличной улыбке, плюшевая Джоконда. Ursus,
сам себе ответил Зябко, род хищн. млекопитающих, во всех странах за исключением
Африки и Австралии, белый (Thalassarctos s. Ursus maritimus) в полярных
морях, тюленями и рыбою; чёрный (U. americanus), мех, в сев. части
Сев. Америки; гризли — крупный зверюга Скалистых гор; бурый (U. Arctos),
Сибирия, Скандинавия, Карпаты и Балканы; медведь-губач — горы Ост-Индии
и Цейлона. Имеет длинные хоботообразные губы. Какой ужас, млять, какой ужас.
Длинные хоботообразные. Но хорошо, далее, медведь — биржевой спекулянт,
играющий на понижение цен...
Это к делу не идёт. Итак, распадаются на 2 группы: 1) настоящих медведей
(Ursina) с единственным родом Ursusи 2) подмедведи (Subursina),
небольшие животные с длинным хвостом: панда, бинтуронг, кинкажу, носуха
(коати), еноты. Я умру, мама. Подмедведи. Подлоси, засобаки, передзайцы,
надгуси, вместодятлы.
Присев на заснеженную скамейку, Зябко закурил и красными воспалёнными
глазами попытался нащупать логику. Кинкажу, млять, бинтуронги. Мама! — снова
в отчаянии позвал он. — Где? Где я, мама? И сам себе ответил: МΆМА, левый
приток р. Витим (Бурятия и Иркутская обл.). Берёт начало двумя истоками
— Левая Мама и Правая Мама на сев. склонах Верхнеангарского хр. Длина 406
км (от истока Левая Мама). Питание преимущественно дождевое. Половодье с
мая по сентябрь. Замерзает в октябре, вскрывается в мае.
Я схожу с ума, сказал себе Зябко, встал и побежал. Судоходна на 110
км от устья, монотонно простучало у него в голове.
Ворвавшись в толпу гуляющих, он стремительно миновал водовороты и течения
на бульваре и уже через пять-десять минут был в новом книжном магазине.
Поздоровавшись, сразу направился к нужным полкам. Достав Даля, молниеносно
нашёл:
«МАМА ж. маменька, мамонька, -мочка, матушка, родительница:
мамуня, мамуся южн. зап. мамусь или мамысь костр.||
Мама или мамка, мамушка(местами употреб. вм. мать),
кормилица, женщина, кормящая грудью не своё дитя; || старшая няня, род надзирательницы
при малых детях. Вырастешь велик, будешь в золоте ходить, нянюшек
и мамушек в бархате водить (колыбельная песня). Мамка не матка.
В магазине было тихо и тепло. С роз и медведя на пол капали крупные серые
капли. Уродила мама, что не примает и яма!Извините, мы закрываемся.
Вы не могли бы. Да, конечно. А вы не подскажите, какой у нас год? Искал
дед маму, да и попал в яму.Такой-то, ха-ха, совсем заработались в своём
издательстве. В издательстве? Ну конечно, в издательстве. Вы же такой-то
такой-то? Вероятно. Да что вы, вероятно! Совершенно точно! Я же вас знаю,
мы у вас книги на магазин закупали. Помните? Я Лариса Дмитриевна, а это
моя бухгалтер Валя. Здравствуйте, Валя. Здравствуйте, Зябко. А вы, вероятно,
на праздник? На праздник? Какой праздник? Боже упаси! А кому же тогда медведь
и розы? Жене? Какой жене? Что вы врёте, нет у меня никакой жены. Не может
быть. Себе я купил и розы, и медведя. Я сейчас дочитаю эту словарную статью,
«мама и медведи» называется. У Даля. Даль очень силён был в опредёленных
вопросах естествознания. И всего доброго, Лариса Дмитриевна. И вам, Валя,
тоже всего скажу добрейшего. Ха-ха. Какой вы смешной, Зябко. Действительно,
умора. Сам на себя не налюбуюсь. Да вы Нарцисс, Зябко. Давайте без новых
слов обойдёмся, Валечка. Сегодня Нарциссуже не пойдёт. (Narcissus),
род растений из семейства амариллисовых.Не пойдёт. Право слово, хватит
на сегодня же с меня роз и медведя. (Пес. Пес. II, 1, Исайи XXXV, 1)
— луковичное благовонное растение, наподобие тюльпана, из семейства амариллисовых,
растущее большей частью дико в Западной Европе и в Малой Азии. В древние...
Вот умора, Зябко. Вы, Зябко, умора.
Да, я умора. Теперь можно я дочитаю до конца?
Мамин, маменькин, мамочкин, мамунин, мамусин, материн,
моей матери принадлежащ. Мамкин, мамушкин, кормилицын. Мамич
м. мамична ж. сын и дочь мамки, молочные брат или
сестра питомцу. Казанцы выдали двух мамичей царя Едигера. Мамочка (южн.),
говор. ласково вм. милая моя, голубушка сударыня. Мамоха, мамошка,
любовница».
Кто такой, млять, этот Едигер? Придётся искать. Ну, вот и всё. Любовница.
Видите, я дочитал. Всё, я уже ухожу.
...времена он украшал собой поля палестинские и долину Саронскую.
Я нарцисс Саронский, лилия долин, говорит о себе Таинственный Жених в кн.
Песн. Песней (II, 1). Нарциссы и доселе ещё встречаются в обилии на долине
Саронской и в Египте.Надо разобраться с медведем и розами. Да теперь
ещё и с Нарциссом. Вы такой смешной. А все редакторы такие. Да? Точно такие,
точно. У нас был редактор, до меня работал, был вылитый Луи де Фюнес. Вы-ли-тый.
Представьте, Валечка, Луи де Фюнес. Выпал с двенадцатого этажа вот в такую
же снежную осень. Любовь? Какая любовь, Валечка, какая любовь. Вы тут, я
погляжу, книжек перечитали. Совершенно нечаянно. Полез пьяным под Новый
год на окно самодельные снежинки вешать из бумаги. Самодельные снежинки.
Какой ужас. Да, я тоже так считаю. Искусственный снег — это пошло...
Огниво
Всё, что было тогда, существует где-то. Теряя в своей осязаемости, прошлое
всё более есть. В украинском колорите этого слова. Воно Є [vono je];
(оно есть; it is; es ist).И как же мне нравится это самое лирически
протяжное Є. Чем меньше его помнят, тем более оно расцветает. Расцветает,
как сирень, весь куст, внезапно. Ах! И Є — es ist— укрепляется в
себе самом на границе бытия и небытия. С высоты лет всё это похоже на облитое
оловом фигурное печенье. Там ходят те фигуры. В длинных университетских
коридорах запах специфической пыли. Ровный гул, гудящая тишина времени,
прерывающаяся хлопками дверей. Их открывают студенты, которые запоздали.
Поздние студенты пришли, открыли дверь. Извините, можно войти? Да, садитесь
на место, вечно вы опаздываете. А мы поздние студенты. А дверь в это время,
ведомая сквозняком, с радостным хлопком — бох, стреляет. У нас сегодня глагол
быть. Кто может рассказать, что он значит? Я могу. Говорите. Я лучше
прочту. Прочтите. У Даля. Хорошо. Пусть у Даля. Итак, что там у Даля. Вот
что у него.
Простись со мной, Мария,
Остаться не вели.
Простись со мной, Мария,
О дай мне уйти, Мария,
Не то я умру от любви.
Очень хорошо, мне припоминается похожая история. У нас на курсе в одна
тысяча девятьсот двадцать четвертом в Калуге училась одна женская особь
с васильковыми мохнатыми глазами. Это было нечто, доложу я вам... Но, позвольте,
где тут глагол быть? Он подразумевается. Нет, так не пойдёт. Хорошо,
я ещё раз попробую. Снова Даль. Давайте, давайте.
Я Вас любил, любовь ещё быть может.
Вот тут есть нужный нам глагол, но позвольте, это не Даль. Даль, не извольте
сомневаться. Он прекрасно пел эту песню. Да? Совершенно не уверен, что это
песня. Скорее даже напротив. Не могли бы вы подобрать нам что-нибудь ещё?
Отчего же.
Собака сейчас же за дверь, и не успел солдат опомниться, как она явилась
с принцессой. Принцесса сидела у собаки на спине и спала. Она была чудо
как хороша; всякий сразу бы увидел, что это настоящая принцесса, и солдат
не утерпел и поцеловал её, — он ведь был бравый воин, настоящий солдат.
Да, здесь имеется прошедшее время требуемого глагола, но при чём тут
собака, всё прочее и Даль? Но позвольте, профессор, как же. Именно Даль
и был тем, кто не успел опомниться. Вы думаете? Несомненно, я в своём детстве
неоднократно сталкивался с этим фактом. Было добро, да давно; опять будет,
да уж нас не будет.Хорошо, хорошо, студент, очевидно, нам следует уточнить
что-то. Мне нужен Даль, писавший слова в словари. (1801—1872), русский
прозаик, лексикограф, этнограф. 22 ноября 1801 в м. Лугань, нынче Украина.
Отец — врач, выходец из Дании, богословие, древние и новые языки. Мать —
немка, пять языков. Незадолго до смерти из лютеранства в православие.
Ах, этот, надо было вам мне так и сказать с самого начала. Но нам неудобно
же его тут цитировать, профессор. Почему? Ну как, он же был антисемит. С
чего вы взяли? Да с того. Все знают об этом. Неужели, странно. У меня за
годы профессорской деятельности, знаете, сложился совсем другой образ этого
человека. И у него так хорошо представлен нужный нам глагол. Да вот, пожалуйста,
я могу припомнить самое начало: бывать, быть, бывывать; существовать,
обретаться, находиться где, присутствовать; || случаться, делаться, становиться;
|| иметь, говоря о свойстве, качестве или состоянии; || приходить, навещать.
Самостоятельное значение глаголов этих выражает: присутствие, наличность;
вспомогательное значение зависит от другого глагола и весьма близко к глаголу
стать. Глагол бытьчасто только подразумевается. Бог был, есть
и будет вечно. Как (что) будет, так (то) и будет. Была не была — катай с
плеча. Будет и наша правда, да нас тогда не будет. На свете всяко бывает,
и то бывает, что ничего не бывает. Не на то пьёт казак, что есть, а на то,
что будет. Ещё и то будет, что и нас не будет. Кто больше бывал, тому и
книги в руки. Ешьте, дорогие гости: всё одно будет (т. е. надо) собакам
выкинуть. Не было ль тут солдата?
Довольно, достаточно. Вот вы, Мэй, ответьте на поставленный тут вопрос.
Какой вопрос? Предыдущий студент, повторите прозвучавший вопрос. Прозвучало
несколько вопросов, профессор, но Мэй имеет смысл отвечать только на последний:
Не было ль тут солдата?
Совершенно верно. Давайте мы с вами ответим на этот вопрос. Итак, не
было ли тут солдата? Что может мне сказать аудитория?
Был солдат, пан профессор, молоденький солдат, йшов з москалів до неньки,
рідної неньки, до нашої Токородзави, на славетний Кальміюс.
Шёл солдат по дороге: раз-два! раз-два! Ранец за спиной, сабля на боку;
он шёл домой с войны. На дороге встретилась ему старая ведьма — безобразная,
противная: нижняя губа висела у неё до самой груди.
Здравствуй, дружок, сказала немолодая уже, но ещё очень привлекательная
женщина сиплым от курения крепких сигарет «Голуаз» голосом, здравствуй,
солдатик, Даль мой ненаглядный. Расскажи-ка мне, где ты служил, что поделывал.
А что поделывал, говорит солдат, саблю точил до полного изнеможения, мух
ловил, за мамкой скучал. Всю службу мечтал сесть и спокойно самостоятельно
съесть банку сардин. Можно без хлеба.
О мамке забудь, а вот я тебя могу познакомить с тремя отличными собаками.
Ты, как старый кинолог, оценишь этих развратных сучек. И делай с ними, что
хочешь, но вот огниво, ср. Кусок камня или металла для высекания огня
ударом о кременьпринеси мне. Каменное о. Мешочек с кремнем и огнивом.
Пршвн. Ты понял? Огниво, солдат, дай мне своё огниво, то, отчего огонь
бывает испепеляющий.
Молодец, однако, этот Пршвн, но что же ответил солдат, как дальше
развивалась эта в высшей степени оригинальная коллизия? И зачем понадобился
кому-то в нашем-то веке этот старинный прибор для получения огня? Что-то
тут непросто. Я вспоминаю одну похожую историю. Дело было в январе одна
тысяча девятьсот семнадцатого в Калуге. Её звали Пелагия. Высокие, молодые,
в серебряном каком-то свете мы шли по улицам, а за нами бежали мраморные
псы Диогена, потому что были мы бедны и благородны, как церковные просветлённые
крысы. Ах, Калуга, Калуга! Ока, Циолковский, Чижевский, Дзержинский...
Успокойтесь, профессор. Экий вы впечатлительный персонаж! Так, а чём
же всё кончилось? Чем кончилось, профессор. Все полюбили друг друга, чтобы
не увидеться уже никогда.
Часть 4. Младенец пылкий и живой
На камень жизни роковой
Природою заброшен,
Младенец пылкий и живой
Играл — неосторожен...
Фёдор Тютчев, Сочинения в двух томах
Хождение во сне называется сомнамбулизмом
и относится к числу очень серьёзных и небезопасных заболеваний.
По материалам «Утро.UA»
И мой всегда, и мой везде,
И мой сурок со мною.
И мой всегда, и мой везде,
И мой сурок со мною.
Johann Wolfgang Goethe, «Jahrmarkt
in Plundersweiler», муз. Beethoven
От суеты мирской
Ушёл, не страшась молвы.
То трезвый, то пьяный он —
Случается когда как.
В бамбуковой шляпе своей,
В зелёном плаще из травы,
В снег, в ненастье привык
В путь отправляться рыбак.
Чжу Дуньжу, «Строфы о рыбаке», Китай,
период Сун, ХI в.
Приход в себя
Когда человек приходит в себя, он, как минимум, осматривается. Когда
Зябко осмотрелся, ему стало худо. Себя же он помнил маленьким чудесным мальчиком
трёх, максимум четырёх лет от роду. Голубые глазки, чёрные волосики. Шортики.
В руках сачок, конфета, книжка. На панамке котик, на мячике зайчик. Мама
мыла Кришну. В руке держим яблочко, педалируем только здесь и здесь,
у вас талантливый ребёнок, вы знаете, ему стоит заниматься отдельно от других
детей, лучше, я думаю, в какой-нибудь клинике для сугубо спящих, считаем
вслух четыре четвёртых, и-и-и начали:
Птичка под моим окошком
Гнёздышко для деток вьёт.
То соломку тащит в ножках,
То пушок в носу несёт.
Ну, представьте эту птичку. Вот прочувствуйте: тащит в ножках.
Это что за предложение? Оно что должно значить? Как это — тащит в ножках?
А пушок в носу. Это как? В детстве птичку так было жалко именно из-за пуха.
Пух в носу, вот как это, и она его ещё куда-то несёт. Какой, в сущности,
кошмар. Ну не ясно же, почему не в клюве, не ясно. И это томительно, тревожно,
заставляет ночами думать. Но в этом-то, как я сейчас понимаю, и заключена
вся интрига детского музыкального образования. Птичка под моим окошком...И
после какого-нибудь тридцать второго раза Гнёздышко для деток вьётслёзы
появляются на глазах даже у самых незамысловатых гостей семьи. То соломку
тащит в ножках, То пушок...
Пушок в носу. От одних слов даже сейчас мороз по коже. Берёшь потому
что щипчики и выдёргиваешь этот пушок, млять, регулярно. После того как
принял холодный душ, побрился и почистил зубы. Но это к делу не идёт.
Того мальчика любили все. И мама, и папа, бабушки и дедушки. И даже некоторые
соседи. И было за что, потому что был он маленький, славненький, смышлёный,
с глазками. И чудо как похож на родителей. Просто, доложу я вам, что-то
удивительное.
За те тридцать пять лет, что это тело каким-то неведомым образом жило
без участия сознания, всё переменилось совершенно. Книжка, положим, осталась,
и даже не одна, а вот ни сачка, ни конфеты больше не было. Глаза стали карие,
волосы ощутимо поседели, о лице и тем более фигуре лучше не упоминать вовсе.
А тот мальчик был лёгкий, как зёрнышко ты моё пёрышко, и всё время
кого-то любил, чему-то верил и на что-то надеялся.
Зябко вспоминал всё, что довелось ему совершить за отчётный период существования,
и самым сладким и нежным, буквально как консервированная кукуруза, ему казался
тот период, когда он был ровным счётом ничего, всего лишь семечка подсолнуховая.
С глазами и носом. Этого помнить нельзя, но ему казалось, что он помнил,
как сладенько пахнул его медленно зарастающий родничок, как резались зубы,
как постепенно становился осмысленным взгляд.
Проспав всю свою жизнь, Зябко коротал теперь вечера в одиночестве, мучился
головными болями, был в страшном смущении. Хорошо, пускай никому до этого
дела не было в школе, — говорил он медведю, на котором продолжал висеть
ценник, — этого не заметили ни в армии, ни в вузе, но как это до сих пор
не поняли на работе? Его мучили воспоминания, недоумения и слова, неразбериха
кружились в нём так же, как кружилась за окнами ноябрьская снежная муть.
Что-то липло к окнам, что-то летело вниз. Ворох ветвей и каких-то зябликов
метался туда и сюда, скрежетал и стукал, мельтешил, заставлял закрывать
глаза.
Иногда самое тяжёлое, мой любезный читатель, это соединение теоретических
сведений о том, кто ты есть, с живой социальной практикой.
Сурчины
«Куды, бывало, ни взглянешь, везде по сурчинам сидят они на задних лапках,
как медвежата, и громким свистом перекликаются между собою», — писал Аксаков,
живший в Бугурусланском уезде Оренбургской губернии в самой гуще живого
русскоязычного поселения байбаков. На Украине проживают в нескольких обособленных
очагах.
Национальный банк выпустил золотую монету массой 1,24 грамма, на которой
этот миловидный зверь изображён в состоянии эрекции.
С утра было пасмурно, однако в тот момент, когда старший научный сотрудник
Харьковского национального университета Виктор Токарский вынул байбака из
его домика, выглянуло солнце, и байбак Тимка увидел свою тень, сообщает
proUA.com
Млять, сказал заспанный Marmota bobak, що вам треба. Відчепіться
від мене, сцукі, педерасти довбані, я двісті років тут спав і ще спати буду.
Ни фига, говорят журналисты, мы из самой Токородзавы к тебе приехали,
а ты выделываешься. Ну, ладно, говорит сурок, записывайте.
В доме сурок ведёт себя как ребёнок. Он капризен, лезет в постель к хозяевам,
ночью гадит на хозяйку, в одиночестве же хиреет. Часто в органы внутренних
дел обращаются люди, доверившие байбаку свои банковские реквизиты.
Его излюбленными растениями являются дикий овёс (Avena sativa),
пырей (Agropyrum cristatum), цикорий (Cichorium intybus),
клевер (Trifolium repens) и полевой вьюнок (Convolvulus arvensis);
обычно не пьёт, довольствуясь утренней росой и маковой соломкой. Потребляет
саранчовых, моллюсков, крабы, гусениц, муравьиных куколок, кукушек и мелких
зайцев. Запасов на зиму не делает. На какой, собственно, куй, если он всё
равно спит.
Посмотрел я на свою тень и вижу, что современная политическая картина
мира долго не протянет. Поэтому в настоящее время мы должны показать планете
всей, что Украина — страна с большими амбициями. Мы должны жить, как повстанцы,
и бороться без надежды победить! Готовьте схроны, братья, покупайте евро.
Из зимней спячки байбаки выходят в конце февраля — начале марта. Главным
сигналом опасности является не столько свист, сколько вид бегущего иностранного
солдата. Передвигаются сурки в природе двумя способами: шагом и галопом,
как, собственно, и лошади.
Тимофейзамолчал, почесал промежность дулом револьвера и поблагодарил
присутствующих за внимание. Охренеть, сказала старший научный сотрудник
Варя и сомлела. Журналисты задумчиво выпили водки, собрались и уехали.
Groundhog dayежегодно отмечается 2 февраля в штате Пенсильвания,
США, но, по словам одного из преподавателей Харьковской государственной
академии культуры, на Слобожанщине обычай прогнозировать приход весны с
помощью байбаков существовал ещё до появления на территории Северной Америки
млекопитающих. Суть праздника заключается в следующем. Однажды случилось
ведущему телевизионного прогноза погоды канала приехать к нам в село. Тут
снегопад. Выпил, покушал. С утра похмелье. Выпил, покушал. Десятый год участковым
у нас работает.
Вечерняя Токородзава. Украина — родина футбола и сурков.
В некоторых домах байбаков держат в качестве добровольных охранников.
Не брезгуют этим и частные фирмы. Расскажите, как было дело? Дело было так.
Сплю я. Слышу свист во сне. Думаю — вьюга. Дальше сплю. Снова свист. Снова
— вьюга. Потом выстрел, выстрел, свист, выстрел, свист, выстрел, свист,
выстрел. Думаю, да что там такое? Выхожу — мой Иван, так зовут сурка, двух
грабителей застрелил из помпового ружья и стоит себе посреди сугробов насвистывает.
Я ему говорю, Иван Михайлович, неужели надо сразу стрелять? Неужели нельзя
было как-то договориться? А чего тут договариваться, это же иностранные
журналюги, шпионы, мать их. Не дрейфь, скажем, что их волкли подрали. Какие
такие волкли? Да ты же лыка не вяжешь, волкли! Ты же пьяный снова за оружие
берёшься! Ничего не пьяный. Звери такие. Типа упырей. Волкли и зайкли. А
что вы хотите. Пограничные районы.
Любовь населения к суркам? Копчёный — исключительно. Вкусовые качества?
А на кой тебе? Не шоколад, поди. Главное в нём, что он стоит. Стоит и стоит,
прищурившись, как каменная баба, стоит и смотрит вдаль. Думает. О чём?
Что можете сказать в этот праздник телезрителям нашего канала как участковый?
Вышел ли ониз домика, увидел ли онсолнышко, заметил ли
онтень? Какой Лион? Что значит какой? А профессиональный убийца,
не знающий пощады и жалости, который ловко знакомится со своей малолетней
соседкой Матильдой? Точно, точно. Они ещё везде с фикусом ходили. Уж лучше
бы сурка себе завели. Что фикус? А так бы был савояр и красавец. Лион-2.
Беспощадный и прыгучий, чующий наркотики и их незаконный оборот, сурок-таможенник
и политик, порядочный сурок-полицейский, верный любовник, надёжный партнёр,
прекрасная мать, здоровый отец, добрый учитель, честный вменяемый президент.
Чтобы в стареньком фартуке, пахнущем яблочным пирогом, на ходу вытирая мохнатые
тёплые лапы свои, приходил по вечерам, включал светильник у кровати, гладил
по голове, говорил: спи, спи, Зябко, спи. Это не я всё прожил, это не я.
Я ничего из этого не помню. Ну, хорошо, хорошо, конечно, не ты. Спи. Всё
будет хорошо. Всё-всё? Всё-всё, белым, белым будет снег, серым, серым
будет свет, и Мартина по-прежнему, Зябко, будет прясть ниточку льняную.Не
хочу песенку, Тоторо, хочу сказку. Хорошо, дорогой. Будет тебе и сказка.
Камыш
Накануне жаркого сентябрьского дня необходимо встать в четыре утра. Умыть
главу. Выпить стакан тепловатого, ещё не отыгравшего как следует кваса.
Взять удочку, замешать приваду, приготовить смесь для ловли. Достать со
шкафчика куртку. Ту старую куртку, что привезли сюда со старой квартиры.
Перепоясаться солдатским ремнём, обуть сапоги. Выглядеть при этом надо сурово,
но нелепо. Хорошо, что до ближайших камышей метров сто. Да и рань такая.
Да и плевать.
Уже на берегу на ремень цепляется бутылка воды, прикормка, садок. В карманы
куртки рассовываются сигареты, спички, запасная леса, крючок, грузило, сапожный
острый нож. Надеть шляпу — и в камыши. Болотные высокие сапоги быстро охлаждаются,
и ногам становится легко и приятно. Почему так легко и приятно становится
ногам? Потому что старина Архимед. Потому что холодный глубокий, никогда
не нагревающийся ил и, главное, родники. Много быстрых родников с горьковатой
щёлочной водой. У самого дна — раки. В этом холоде, в иле. Ползают, что-то
едят. Как так можно? Непонятно. Маргиналы.
За это их ловят мужики с хутора и уже ранним утром стоят под районным
магазином, посасывая сигаретку, посматривая на шевелящихся раков, на похмельных
менеджеров средней руки, вчера в пятницу крепко принявших, а теперь ошалело
рассматривающих вялокоричневые пугающие клешни. Вроде и хорошо под пиво,
но смотреть на них в таком состоянии противно. Нет, правда, шевелятся, ползают,
млять, животные.
Камыш намного выше человеческого роста. Scirpus lacustris. Очень
намного. Иногда кажется, что верхний его край заканчивается в районе стратосферы.
Цвет имеет камышовый, пахнет, как камыш, вода вокруг стоит желтовато-зелёная.
Ушаков. КАМЫ’Ш, б, мн.и , м.[тюрк. kamyљ]. 1. только ед.Высокая
болотная трава семейства ситниковых. 2. только мн.Заросли такой травы.
Шуршат камыши.Бльмнт. Лодка застряла в камышах.
Да, только озеро у нас не большое, так что никаких лодок в камышах не
застревает. Иногда трупики рыб или лягушек. Иногда в сезон целлофан от отдыхающих,
размокшая пачка от сигарет, газета, использованный презерватив. Такой себе
Бльмнт. Но и не маленькое озеро, совсем не маленькое. По берегам дубовые
рощи, немного корявеньких сосёнок и берёзок.
По мере продвижения вперёд камыш за тобой смыкается всё гуще. Обернувшись
назад, никакого берега уже не увидишь, а ещё через пару метров и не услышишь.
Камыш всё-таки похож на тростник и, как всякий тростник, ветром колеблемый.
От этого шум. При сильном ветре камыш поёт тысячами голосов. Стоять оглушённому
и смотреть на поплавок, на небо, плывущее над головой в камышовом колодце,
иногда подмигивающее тучей, иногда насылающее дождь.
камышовая кровля и стены и свет,
кто в камыш окунулся, того больше нет.
Стоять и думать о чём-то. Дождь. Ну, дождь, ну и пусть идёт. На тебя
пусть, на шумящий камыш, на воду, на птиц и лягушек, на отражение тучи —
морду громадной черепахи. Тортила. Тортолла. Луретта. На кувшинку бы сесть
и поплыть к берегам юности. Лодка на речной мели скоро догниёт совсем.Выйти
на эти берега, найти себя и набить морду. Молча так набить, снова на кувшинку
и домой. И так каждый день в течение десяти лет. Глядишь бы, не стоял теперь
тут в болотных сапогах, по колено в улитках. Ну а где бы стоял? Неизвестно
где, но не тут. Ну где, скажи, где? Где бы ты стоял? Какая разница, но не
тут. А я тебе скажу, где бы ты стоял. И где, по-твоему? А вот тут бы и стоял.
Тут? Я тебе говорю. Точно вот на этом самом месте бы и стоял.
Только бы ещё хуже клевало. Это почему хуже? Потому что, Зябко, лирический
герой должен не только ваньку валять, но и рыбу уметь прикармливать. А я
что. А ты, Зябко, только словари цитировать пригоден. Можно подумать. Можно,
Зябко, можно. Давай-ка ты собирайся, не видишь, что ли, не будет сегодня
клёва, не будет. Давление поменялось. Это ты мне насчёт давления? Да, это
я тебе. Папе своему расскажи насчёт давления, а мне не надо. Пойдём, Зябко,
пойдём домой. Мама окрошку вкуснющую приготовила, отец у телевизора сидит,
ему уже надо рассказать кому-нибудь о физике элементарных частиц, а нас
всё нет и нет. Пойдём, камыша вот сейчас нарвём маме, лопухов всяких, подорожников.
Букет будет. Папе — два наших карася. Расскажем ему, что прочли за истекшую
жизнь, чего поняли, чего не поняли. Пусть старик за нас погордится. Пусть
хотя бы кому-то будет за нас понастоящему хорошо.
Девочка
Шёл как-то под вечер выпивший Зябко мимо клумбы Солдата-Освободителя
и нашёл в клумбе маленькую девочку. Лет трёх-четырёх. У неё были белые волосы
и чёрные глаза. Как тебя зовут, блондиносвободитель, спросил Зябко. Никак,
ответила девочка и доверчиво протянула ручки. Что такое, сказал Зябко. На
ручки. На ручки не могу, дорогая девочка, никак не могу. Я, понимаешь, детей
сторонюсь в принципе. А если брать глобально, шире если брать, то вкупе
с их матерями. На ручки. Что такое? А где твои родители? Где эти люди?
Зябко осмотрелся и увидел вечереющее пространство парка и где-то на западе
громоздящиеся тучи. Ау, сказал Зябко, родители, и передёрнул плечами. Подул
ветерок, загремело. На ручки, сказал ребёнок. А ножками если, предложил
он.
В трамвае было шумно, девочка сразу заснула, и с левой ноги свалился
смешной сандалик. Я на правую ногу надела сандалету с левой ноги, заметил
Зябко и тихонько поцеловал крошечный холодный затылок.
Вот, сказал в районном отделении милиции Зябко, девочка. Я нашел её и
хочу сдать. Документы. Документов нет. А кто вы такой? А я такой и такой.
Как вы, млять, не вовремя, у нас тут праздник корпоративный. А у меня тут
девочка. А посидите здесь. А кем она вам приходится? Никем. А где вы её
взяли? В клумбе возле Освободителя. Вот смотрите. Девочка, девочка, проснись.
Девочка, проснись. Здравствуй, папа. Девочка, да ты что, какой я тебе папа.
Господин младший сержант, никакой я не папа. Она всё врет. Она врёт, посмотрите
на неё, какой я ей папа. Посмотрите на неё и на меня, мы же не похожи, товарищ
лейтенант. Федя, у нас тут пьяный. Что с ним делать? Дай ты ему в голову
и пусть идёт. Не бейте моего папу. Жалостливый ребёнок. Скажи спасибо дочке.
Спасибо.
В общем, так, ты где живёшь? Там-то и там-то. Фамилия, имя? Такой-то
такой-то. Паша, пробей, такой-то такой-то живёт там-то и там-то? Ага, значит,
живёт. Смотри, папаша, я всё записал. Если завтра, в крайнем случае послезавтра
я подъеду, и девочка будет недовольна, пеняй на себя. Всё ясно? Ясно. Значит,
давай, дёргай отсюда. У нас праздник. И сразу ложись спать. Больных ходит
полный город. Точно. Тёбнулся мужик. Бывает. Смотри, он её в пиджак заворачивает.
Вот, млять, мне его даже жалко. А мне не жалко, мудак какой-то.
Он вышел на ступеньки райотдела. С неба закапало. Ветер захватил своими
громадными руками город и вениками деревьев мёл низко бегущее небо. Ой-ля-ля,
сказала девочка, ой-ля-ля. Ты думаешь, сказал Зябко. Но всё равно надо зайти
в магазин и купить еды. Ты же любишь еду. Люблю. Ну вот. Он поставил свою
ношу на асфальт, снял пиджак и укутал. Поднял, понёс. Зябко, сказала девочка,
не грусти.
Яичница, сладкие булочки, наспех сочинённый салат, молоко из пакета.
В окно билось ненастье. Я, собственно, поел у друзей, объяснил Зябко. Поел,
выпил, скорее, даже выпил, и шёл домой. А тут ты. Да, да, сказала девочка,
да.
Ты смотри, указал он на окно. Ты думаешь, это листья? Нет, это зяблики.
Осенние зяблики бьются к нам в окно. А можно с нами медведь поест, сказала
она, глядя на медведя с ценником. Медведь сидел на холодильнике и доброжелательно
смотрел на накрытый стол. О чём речь. Конечно, пусть поест. Вот тебе медведь,
пусть ест.
Эти зяблики, девочка, они только на вид такие беззащитные. Нет, они тёплые
и живые, им не всё равно. Разумные зяблики предместий. Мои воспоминания,
девочка.
Слушай, я всё о том мужике думаю. Как думаешь, что с ним? Да что там
думать. Нет, это понятно. Но ты слышал, как она говорила не бейте моего
папу, или мне показалось? Да ты сам, млять, прекрати мешать водку с
портвейном. Я сказал жалостливый ребёнок, скажи спасибо. Он и сказал
спасибо. Я бы тоже сказал спасибо, если бы ты меня хотел ударить и передумал.
Я согласен, но она же назвала его папой, назвала или нет? Назвала
или нет? Скажи мне. Назвала или нет?
Утром проснувшись, Зябко пошёл в кухню за водой. Дождь стучался в окна.
За столиком на стуле сидел медведь, а рядом на табуреточке кукла. Красивая
кукла, из тех, что появились в последнее время. С глазами, волосами, с живой,
хотя и резиновой кожей, в платье, в мягкой шляпке с розочкой.
Ну что, Зябко, я не медведь никакой, конечно, а Сурок, а на медведя похож,
потому что эти суки узкоглазые игрушки делать не умеют. Можешь об этом хоть
и на ценнике почитать, тут с другой стороны написано. А хочешь, так и не
читай уже. А она — Мэй по имени Сацуки. Сацуки по имени Мэй меня зовут,
сказала кукла, но лучше просто Девочка, чтобы уже ни в чём, Зябко, не сомневаться.
Офис
Здравствуйте, Павел Иванович. Здравствуй. Там пришёл человек поговорить
о поставках. Хорошо, пусть заходит. Но у него одежда немного истлела и глазные
впадины пусты. Как ты сказал? Я сказал, что мёртвый пришёл. Какой мёртвый?
Что за вопросы вы задаёте, Павел Иванович? Какой мёртвый.
Что это за вопрос, млять, Вы что, русский язык в школе не изучали? Вы
нанаец, Павел Иванович? Кто, я? Нет, я. Говорю вам. Гнилой пришёл. Он хочет
поговорить о поставках. О каких поставках? Что такое?
Ну, о каких поставках. Сейчас обратимся. ПОСТА’ВКА, и, ж.(торг.
спец.) — предоставление, снабжение, доставка продавцом покупателю товаров
на определённых условиях. Договор на поставку дров.Дрова. дровы
смол. дровноср. собират. стар. лес, срубленный для топлива в чурбанах,
в плахах или в поленьях, а мелкие дровишки хворостом.
Что у нас с дровами, Паша? Как там наше дровно? В общем, так. Гнилой
пришёл, и он хочет знать ответ на этот и другие вопросы. Какие вопросы?
Такие вопросы, Паша, такие. Дровища ныне вздорожали.
Зачем ты, Павел, так боишься? Ты не бойся. Он ничего тебе не сделает.
Он добрый. От него как-то ушла жена, когда он сидел в твоём, Паша, офисе.
Он сидел, делал накладные, поглядывал в окно. Мимо окна несло осеннюю паутину,
весело стучали по рельсам трамваи, молодые и красивые люди шли вверх по
бульвару, а он сидел и поглядывал в окно. Почему? Батюшка Покров, натопи
нашу хату без дров! Муж по дрова, а жена со двора. Два дровосека, два дровокола,
два дроворуба говорили про Ларю, про Ларьку, про Ларину жену.Скороговорка,
Павел Иванович, это такая скороговорка. Дай коньяку, ты думаешь легко работать
в офисе, куда по ночам звонят и приходят не просто люди, но люди умершие?
Нет, отвечу я тебе, не легко. Это же уже не офис, это уже что-то другое.
Совсем другое.
Вот возьми этого несчастного Ларю. Ты думаешь, ему нужны твои поставки?
Отнюдь, отнюдь. Он правды хочет. Он и при жизни сюда ходил не за поставками.
Он хотел заработать немного денег, принести жене. Сказать: «На тебе, жена,
денег, я тебе принёс, сколько смог. Вот какой я у тебя муж». А карьера?
Какая карьера? Карьера — это в столице. А у нас в Токородзаве, Паша, карьер
только для купания там. Бывал ли ты на карьере? Песочек, вода синяя, как
на рекламе, тепло, вокруг барханы песка. Счастье, Паша, счастье.
Бездонное тёплое счастье, которое сыплется с небес задаром с понедельника
по воскресение, а в воскресение, многоуважаемый Савл, оно стоит тяжёлое,
настоящее от земли до неба, как медный купорос в стакане, и слегка качается
от движения Земли вокруг Солнца.
Вот наша карьера. И зяблики поют фьит-фьит-ля-ля-ви-чиу-кик. Fringilla
coelebs. Такая хрень типа воробья, но чуть крупнее. Весной у мальчиков
головка синевато-серая, спина каштановая, животик и мордочка красновато-коричневые,
а надховостье, Павел, вот где чудо из чудес, — зеленоватое. Вот, Павел,
сын Ивана. Сядь прямо, свободно. У тебя же папу Иваном звали, как же ты
можешь чего-то бояться? Наплюй. И вот. Эти зяблики, понимаешь, встречаются
особенно осенью огромными певучими стаями. Летят они над лесом, над речкой,
над полем и над озером и в полёте неспеша имитируют. Сейчас глянул — просто
туча зябликов. Каких-то. Спросит тебя кто: «Что там летит такое?» «А-а-а,
— скажешь, вздохнув, — это? Зяблики. Просто зяблики. Не обращай внимания.
Они тут летают».
А через пять минут что? А через пять минут, понимаешь, посмотрел, а там
человек огромный идёт до неба. И листья летят красные, Паша ты мой, Паша,
коричневые, ярко-лимонные, и музыка, музыка от небес до небес. Это зяблики
составили, понимаешь, на лету фигуру осеннего клоуна, и летит этот клоун
через леса и горы, через веси и моря. Вздохни полной грудью. Вздохни так,
будто сейчас умрёшь, и не будет никаких больше поставок. Вообще ничего такого
не будет, о чём бы ты с уверенностью мог сказать, что это можно хоть куда-нибудь
поставить.
Улыбнись этому умершему человеку, который смотрит на тебя с надеждой.
Ведь он верит тебе. Верит, Павел. Он ждёт, что ты ему сейчас скажешь, объяснишь,
зачем он тут сидел. Для чего, с какой целью он тут тратил время жизни своей,
протирал ткань брюк и пиджаков своих, елозил компьютерной мышкой по столу.
Потел, Паша, как последняя сволочь, потел, вонял своим потом, жадно и наспех
ел, роняя на ковровое покрытие крошки, курил, смотрел в квадратное окошко,
стеклопакет — лучшая защита от сырости, когда сидел на толчке. Наблюдал
за тучами. Наблюдал, делал какие-то выводы о погоде на завтра, напрягая
сфинктер, читал на обрывке газеты статьи. Из-за нападения циркового слона
в Бангладеш погиб погонщик, сообщили в четверг местные полицейские. Самый
маленький в мире одноместный вертолёт весом 75 кг создан в Японии в соответствии
с замыслом Леонардо да Винчи и вскоре совершит испытательный полёт на родине
гения Ренессанса. Рекордных размеров гроб в пропорции 1:10 был изготовлен
трускавецким салоном ритуальных услуг. Его длина составляет 20 метров. Объясни
мне и ему, зачем он это всё читал. И где все эти дрова, которые за его короткую
жизнь были поставлены из города А в город Б? И как, главное, как они были
туда поставлены? Поездами ли, самолётами ли, тракторами ли? А может быть,
какая-то часть этих дров была отправлена нами на яхтах типа Elan Impression
344 (3Cab)? Вы удивитесь, но сегодня аренда яхт — парусных, моторных, класса
люкс — стала доступна многим.Некоторые vip-вязанки, безусловно,
доставлялись пешеходами всех возрастов. Доброжелательные безликие люди,
одетые в единую униформу, шли, преодолевая просторы. Вот вам ваша вязанка.
Скажите спасибо не нам, а Ларе. Это Ларя эту вязанку. Да, от него. Конечно,
так и скажем. Да, конечно, так скажем. Лично. А вы вот отправьте открытку
его жене. Ей будет приятно. А чего тут мудрить. Так и напишите чёрным по
белому: спасибо за дрова. Спасибо. От души.
Встречи
когда я встречаю кого-то из прожитых лет,
я смущаюсь и злюсь,
так смущался и злился, когда нам было по восемь,
почему-то неловко выходят слова и вопросы,
я смотрю на кого-то,
стесняюсь, курю и смеюсь
хорошо только с теми, кого ты недавно узнал,
или знаешь не пристально, в общих чертах,
не нарочно,
есть общение издали,
где думаешь просто и точно,
без потребности нравиться и перебарывать страх
Пиньк-пиньк
Когда я смотрю, как она спит, мне хочется плакать. Как она спит! Кулачок
сюда, ножку вот эдак. И лет ей, этой девочке лет, как Михаилу Васильевичу
Ломоносову, мама дорогая. И никого же у неё не будет после меня. А если
и будет, то так ненадолго. И любить её уже внуки будут, а не я. Какой ужас,
млять, какой ужас.
Как-то это несправедливо. Вы не находите? Она же, может быть, только
с полгода как любить научилась по-настоящему. А тут внуки. Как-то это внезапно,
преждевременно, что ли. Как-то по-советски. С другой стороны, нельзя сказать,
что без предупреждения. Звоночки были. И были они, доложу я вам, ещё в прошлом
веке. Позвонил ей покойный муж. Мобильных тогда ещё у нас было мало, потому
пришлось говорить по городскому, причём прямо из студии радио, откуда она
вела передачу. Ну, вы же знаете, как это бывает. Едешь куда-нибудь. Шеф,
сделай радио погромче. Вот и мы опять, здравствуйте. Я напоминаю, что у
нас в прямом эфире рекламно-развлекательная передача «Городской вареник».
Только что мы закончили вам рассказывать, как хорошо есть вареники и как
плохо их не есть, а сейчас мы ждём от вас звоночков на эту тематику. Так-так,
давайте-давайте, кто у нас будет первым? А пока вы собираетесь звонить,
мы прослушаем песенку «Ніч така місячна». Стоп-стоп, у нас, кажется, звоночек.
Представьтесь. Что вы можете сказать о варениках из полиэтиленовых пакетов?
Как живёшь, Сацуки? Столько лет уже прошло, как я умер, а всё не могу тебя
забыть. Я не понимаю. Ничего удивительного. Хотя, в принципе, что тут спрашивать?
Каждый день в эфире, весь эфир уже загадили своими голосами. Прекратила
бы ты этим заниматься, честное слово, как покойный муж говорю, бывший физик
и человек...
Едешь в машине и думаешь: вот, млять, инсценировка так инсценировка.
Молодец она, эта ведущая, как ловко от вареников в астрал. А говорят — радио,
радио.
Но ей бы, положа руку на сердце, этому зяблику, чтобы не призраки и внуки,
ах, чтобы не внуки. Если хотите знать, ни разу биологи мира нигде не регистрировали,
чтобы зяблик — и с внуками. Он же игрив, фью-фью-фью-ди-ди-ди-ля-ля-ля-ви-чиу,
неразборчив в местах гнездовий. Отдаёт предпочтение сухим и светлым рощам,
любит умеренное солнце, лучше даже из-за туч, водочку под настроение, хорошую
косметику и что-нибудь лёгкое почитать на ночь.
«Ты моя детка», — думаю я. А она спит.
Когда я уйду, она издаст только звонкое «пиньк-пиньк», часто слышное
на лету, и громкое «ррюю». Может быть, даже в прямом эфире. Крик «ррюю»
— сколько в нём тревоги. Каждому мало-мальски натуралисту этот крик знаком.
Зяблик, как и сакура, облетает в полёте, делает мёртвую петлю и — «рррюююю».
Моя ты детка.
А вообще, если верить народным приметам, зяблики «рюмят» на дождь. Как
услышал «рррююю» — знай, в лесу всё потемнело, тучи низкой пеленой затянули
небо над камышом, караси сложили на груди плавники и за каплями наблюдают
меланхолически, колокольчики закрылись, сурки в норах, естественно, заснули
напрочь. Люди забегали по улицам и быстро по домам. Сидят, носа на двор
не кажут. А зяблики в это как раз время осмотрелись — никого, и вперёд,
в бандитские набеги на посевы льна и конопли. Прибегают, а там уже тут как
тут Сабанеев, сети вяжет конопляные. Любят они также семена крестоцветных,
крапивы, пикульника, птицемлечника, хвостоголовника, цветопыльника...
Ах, как Сацуки будет рада, когда потом, совсем уже потом после меня,
к ней в гости напросится Нильс Такамура. Да, скажет она в трубку, да. Ну,
я не знаю, не знаю, ну, может быть, завтра-послезавтра. Да, перезвони вечером.
Он, конечно, перезванивает. Мусь-мусь (это так по-японски, кто не знает,
алло). Алло. Мусь-мусь-мусь. Алло. Приходи. Да, независимым голосом,
а на самом деле пересохшим же горлом, до безобразия же сухим горлом говорит
она. Да. Ага, лучше сухое. Кладёт трубку и вся, просто вся становится другой.
Снимает с головы старческий синий платочек, времён крещения Руси, очки в
белой оправе из черепа древней говорящей сыроежки, кладёт на журнальный
столик иголку и какое-то вечное непостижимое шитьё. Встаёт. Закидывает руки
высоко, прогибается вся ужас просто до каких пор. Не без хруста, конечно,
но чего ж, хотя бы и так, уже хорошо. Потом — раз, влево повернулась, два
— вправо. И бегом на базарчик, в супермаркет, домой. Пылесос, замариновать,
вывесить на балкон. И когда Нильс приходит — дзынь, — она сразу — чик, дверь
открыта. Рубль за сто, что стояла у порога.
Часа через полтора-два заведут нотрдамдепарю. Откроют балкон,
потому что парит на дождь, ласточки залетали, да и курить она так и не бросила.
Он скажет, отличная музыка, а что это? Да ты что, скажет она. Это ж нотрдамдепарю,
кто ж его не знает, этот собор парижский, там стоит, в Париже, город такой.
Ага, ясно, скажет Нильс, давай, может, потанцуем.
А у меня в этот вечер как раз что-то случится приятное такое или, напротив,
может быть, как раз что-нибудь хлопотливое. Ну, это не важно же, в конце
концов. И я задержался там надолго, а туда добрался уже в десять и только
здесь всё успел, как тут услышал «рррююю», и пошёл дождь. «Рррююю» доносится
отовсюду, и разноцветные зяблики реют, как флаги над крышами моего города.
Надо же, домой ехать, а тут дождь пошёл. И вот я беру такси, и еду в нём
как раз мимо её квартиры на пятом этаже.
Задумался о чём-то, повернул голову влево и увидел освещённый зал, настежь
распахнутый балкон, окно на кухне с какой-то фигнёй в горшке для форсу ботанического
и чтобы было для чего домой возвращаться вечерами, здравствуй, фигня
натуралис, как ты тут растёшь у меня, танцующие тени.
Здесь направо или прямо? Вообще мне только прямо, но, если можно, шеф,
давай здесь чуток постоим. Что-то меня укачало. Так ты выйди, выйди, сейчас
мне все чехлы забрызгаешь. Да нет. Давай просто постоим, я не буду брызгать,
я не пьяный, честное слово. Я дверь только так открою, хорошо? Пусть дверь
будет немного приоткрыта. Какой дождь отличный. Месяц жара стояла, а тут
такой дождь. Так обещали ещё вчера. Да мало ли что они обещают.
Молоко
Да, я как-то видел её на улице со стороны. Располнела, лицо поплыло куда-то.
Мэй, мэй, застучало моё сердце, ах, Мэй, мэй, девочка моя. Пошёл за ней.
Сердце стучит. Кафе. Сел поодаль. Хочу закурить, а ладони сразу стали мокрыми,
ты же знаешь, располнел, выпивка и всё такое. Нет, не торопись, Зябко, не
торопись, мой друг. Расскажи нам подробно. Что ты видел вокруг, когда шёл
за ней? Что я видел? Да, что ты видел? Что говорили тебе твои маленькие
друзья? Как начался твой день? Как начался день? Да, расскажи нам, мне и
Сацукико, как тогда начался твой день.
Ну, ты знаешь. Пришла тётя Валя и принесла молока. Она приходит рано
всегда. Я ещё сплю. Звонит. Вскочил, открыл дверь, а сам в ванную. Кричу,
заносите, тётя Валя, там, на кухне, я бутыль приготовил и деньги там же,
если я всё правильно помню.
Только пустил воду в ванную, слышу крик, грохот. Прибегаю. И что я вижу?
Да, Зябко, очень интересно, и что ты там, Зябко, видишь? А что? Вместо тёти
Вали валяется на моей кухне Варя, её племянница двадцати девяти лет, незамужняя
женщина.
Хорошее имя. Да, хорошее имя. Варя. Ну и что там Варя?
Ну и то. Молоко по кухне растеклось, как из поселковой бочки в далёком
детстве. А над ней стоит Сурок и что-то задумчиво насвистывает. То есть
над Варей? Да, над Варей. Стоит и насвистывает. Я ему говорю, что ж ты наделал.
А он говорит, а что я наделал. Я ей «здравствуйте» сказал. Да, тут и эта
подошла, не знаю, как сказать. Девочка. Да, точно, эта Девочка подошла и
говорит: да истеричка она, медведь не виноват. Подошёл он к ней и говорит:
здравствуйте, как вам погода? А она начала орать и падать.
Очень интересно. Да. Я и говорю им, очень интересно. Говорю, ну я же
просил вас, как людей просил, не надо разговаривать ни с кем, кроме меня.
Не надо. А вы что? А мы что, говорят они и смотрят. А вы, говорю я им, ведёте
себя хуже фашистов. Что мне теперь тёте Вале говорить? Что соседям? Что
теперь делать вообще? Да возьми себя в руки, сказал Сурок. Возьми. Ты так
рассуди. Теперь у тебя есть прекрасный повод познакомиться с этой Варей.
Разрушить своё одиночество. Оздоровить любовью психику и в особенности головной
мозг. Да, говорит Девочка, вновь прикоснуться к таинству зарождения настоящего
чувства, выпить шампанского, испытать оргазм. Да, да, мы сейчас на место,
а ты давай тут, не стесняйся.
Варя, говорю, Варя. Она глаза раскрыла красные, шишка на голове, ничего
понять не может, сразу что-то насчёт мелочи рассказывать начала. Что, мол,
сдачи у неё нет или что-то в этом роде. Это у неё шок был, Зябко. Точно,
Зябко, это шок у неё. Да, я и сам подумал и говорю, кажется мне, что шок
у вас, на мой взгляд. А она что? Ну что, встала, озирается вокруг. Ну, Сурка
ищет, натурально, а его же нет. Ушли же они в зал с Девочкой и на бабушкиных
старинных подушках сидят, как мёртвые, в зале у телевизора. Думаю, хотя
бы телевизор не включали, а то они, знаешь, любят там своими мёртвыми глазами
смотреть заседания Рады нашей украинской, выступления президента... Ну ладно,
ладно, Зябко, не отвлекайся.
Да. Кто тут был ещё, спрашивает она меня. Я говорю, а кто? А она — не
знаю, что-то мохнатое. И смотрю, снова бледнеет. Я её усадил, говорю, у
вас, должно быть, давление повысилось резко. Так бывает. Да, соглашается
она, может, и повысилось. А сама осматривается всё, осматривается. Не верит,
значит. И тогда я налил ей немного своей настоечки в чаёк. Клюквенной? Клюквенной.
Молодец он, как думаешь, Сацукико? Да, не то слово. С утра настоечка — просто
отлично. Ну, так, чтобы она не видела. И что потом? Потом сырка нарезал.
Зябко, это несущественно, что дальше?
Дальше всё. Попили чаю. Поговорили о том и о сём. Проводил её до дверей.
Всё-таки принял душ, завтракать не стал и пошёл на работу. А там что? А
что там? Чего ты спрашиваешь, знаешь ведь, что там? Ну откуда, Зябко, откуда,
мой друг, я могу знать, что там?
Книги читал разных авторов, правил, ругался с начальством, курил на лестнице,
мечтал, просто мечтал о бутылке пива и вот наконец-то попал на бульвар.
И что там? А там вижу — идёт Мэй. И что ты? А что я? Сел в кафе столика
за три-четыре от неё и заказал водки, так и просидел весь вечер. Пил водку,
запивал пивом, закусывал пиццей. Водки было много. Пиво было водянистое,
пицца клейкая. Ходил в биотулет два раза плакать. А чего ж в кафе туалета
не было? Да был, но ты же знаешь, как сейчас строят, да и под дверью всегда
очередь страдальцев. А после водки хотелось порыдать. Ясно. Ну и вот. И
как там в туалете? Жарко, тесно, глупо. Скверно. Скверно, Зябко, в туалете
скверно. А ты, вероятно, думал, что в туалете хорошо? Ничего я такого не
думал, не передёргивай. А что ты думал?
Ну, сначала о сыне подумал и расстроился. Потом о Варе. И что Варя? Ну
что Варя, так бы её к себе пригласил. Ну так и пригласи. Ну как я её приглашу,
у меня, ты же знаешь, что живёт? Да наплюй, какая ей разница, что у тебя
живёт. В домах у людей, бывает, мыши живут, тараканы, собаки, кошки, немолчные
сверчки, домовые, больная совесть поколений, чёрные на длинных ножках пауки
Сальвадора Дали, маленькие чёрненькие муравьи, выводящиеся только напалмом,
комары. Тоска и сырость. Родственники, бывает, годами живут и съезжать не
собираются. А у тебя всего-то. Девочка и Сурок.
А она не умрёт? Я почему-то всё время теперь думаю, что она умрёт. Ну
как же она умрёт? Как же она умрёт, Зябко, это же роман, всё понарошку,
всего же этого нет. Ни Мэй, ни Сацуки? Да, ни Мэй, ни Сацуки. Ни биотуалетов
твоих, ни слёз, ни издательства, в котором ты работаешь, ни молока, которое
пролилось сегодня на кухне. Ничего этого нет. И не будет уже никогда. Никогда.
Страшно. Конечно, страшно, о том же, Зябко, и речь.
Ларя
Когда умирает кто-нибудь близкий, это бывает очень трудно. Особенно тому,
у кого есть какая-никакая совесть. Потому что нельзя уже ничего исправить,
нельзя сделать плохое бывшее небывшим, а небывшее, но должное быть хорошее
вдруг сделать таким, которое как бы прошло с тобою рядом всю жизнь. Ведь
если бы всё небывшее, но должное быть хорошее вдруг осуществилось, то, возможно,
дорогой человечек и не преставился бы так рано. Даже наверняка, потому что
зачем бы ему умирать, если бы мы так хорошо и здорово вообще к нему относились
и всё такое хорошее ему делали. И время попятилось бы вспять. И оказалось
бы, что негде нам слёзы пролить, потому что усопший же теперь, благодаря
такой к нему настоящей любви, жив. И рядом с тобой, и вот.
И всё отлично, но могилка упрямо напоминает, что ничего подобного. Прекрати
фантазировать, как бы говорит она. Мол, было то, что было, а если тебе не
верится, то можешь посмотреть, как топчется возле калитки тётя Света — поселковая
древняя бабка. Все помянули уже, кто хотел, и разошлись с богом. А эту тётю
Свету черти притаскали только в седьмом часу.
Ну кто там ещё. Та це ж я, Свєтка. Я з учора як заснула, так тільки увечері
до тями прийшла. Кажуть, що тут поминали, так я ж і прийшла, я ж Ларю вашого
з дитинства помню. Ладно, заходи, помню. Такий хлопець був справний, дуже
справний.
От же горе, яке ж горе. Борщ только холодный, тётя Света, я греть не
буду. Да шо мені борщ твій, давай з тобою вип’ємо. Я тільки вип’ю, тай і
усе. Це ж Ларя помер. Скільки в мене яєчок потаскав, малим був, так я і
не знаю. Як хорь. А скільки черешні моєї... Хорошо, сейчас вам в сумочку
положат. Кто-нибудь положите тёте Свете с собой. С собой возьмёте. Ну, давайте
выпьем. Так а шо, ти і собі наливай, я пити одна не можу, не того коленкору
я человєк. Не того коленкору. Хорошо, тётя Света. Давайте вместе. Царство
небесне. Царство небесное.
Закусывайте, тётя Света. Нє, давай ще другу, та я й піду.
Царство небесное. Царство небесне.
А чого це такий молодий і помер? Хворів, мабуть? Да нет, тётя Света.
Не болел. Работал, жил себе, а потом просто пішов до зоопарку, і його там
загризли дикі звєрі.
Отакої.
Да, такая жизнь сволочная.
Не кажи. Нікакой власті у нас в странє немає. Вы ешьте, тётя Света. Ларя,
Ларя. А зачем же он у той зоопарк пішов, хай йому грець? А йому, тьотя Свєта,
там ліпше працювалось. Давайтє, по трєтєй. Стихи он писал, тьотя Света.
Приходив до зоопарку и писал стихи. Так у нього щось було з головою, мабуть,
не теє? Да нєт, вроде нормально было. Ну, если честно, болєє-менее, тётя
Света, болєє-мєнєє. Так я і кажу, шо боліє-мєніє. Мій старий, царство йому
небесне, теж після завалу у шахті зробився боліє-мєніє. Як шось у голову
прийде, так і вбити може. Скільки я від нього побігала, скільки побігала...
Царство небесне. Царство нєбєсноє.
Так. А шо ж там в зоопарку за такіє звєрі, шо вони поїли Ларю? Невже
свині? Мабуть, свині. Вони кого хочеш поїдять. Та нє. Кажуть, шо зєбри.
А шо воно такіє за зєбри? Та це ж такие звери полосатые. Так, так. Щось
такеє було. Це, мабуть, коли зверху як кобила, а внутрі у неї все полосатоє.
Як це так внутрі полосатоє? Нє, внутрі я не знаю какоє, тьотя Свєта. А по
поверхні таке біле, чорне, чорне, біле.
Ти диви. И як воно поїло Ларю? Із нутра, мабуть, як холера? Зараз, тьотя
Свєта, зараз.
Царство нєбєсноє. Царство небесне.
Прийшов Ларя до зоопарку и став сочиняти вірши. Ну, вірши прийшов собі
пописать. Ему от этого как бы легче становилось. Как-то веселее становилось.
Дома йому мєста не було, так он придёт, перелізе через оградку и пишет собі.
А тут зебры. Фыр да фыр. Фыр да фыр. Фыр да фыр. Фыр да фыр.
Ой, я плачу! А що таке, тьотя Свєта, что такеє? Да як же ти добре мені
це все розказуєш: фір да фір, фір да фір! Я прямо бачу усе. Бачу, як ці
свині полосаті сіли біля Ларі і слухають, як він їм поеми читає. А вони
фір да фір, фір да фір, фір да фір. У хаті тепло, пічечка тліє, лампадка
біля ікони, батько сплять, а я молозиво їм, бо учора ввечері корова наша
теля принесла. І так мені затишно, так мені добре.
Да, и яблоня за окном небеса скребёт. Лето начинается за окнами громадное,
тёплое. Мы с Ларей идём как будто на пруд мимо заброшенного шахтного вентиляционного
ствола, мимо дачных участков, где нет дач, а только бесконечные огороды.
Откуда-то с запада заходит грозовой фронт, но нас он не пугает, совсем не
пугает. Нам плевать, если честно, на этот фронт, западный он там или восточный.
Мы идём между холмами, пахнет нагретой землёй, разнотравьем, цветущей робинией,
ветром и камышом.
І я піду, синку, я піду.
Иди, тётя Света, иди. Надо спать. И я пойду. Ложитесь люди, набирайтесь
сил. Вам ещё завтра жить, и послезавтра, и ещё долго-долго. А нам с Ларей
что. Главное, искупаться и вернуться обратно к футболу. Мы сегодня, за двадцать
лет и двадцать четыре дня до его смерти в четыре часа пополудни играем на
кубок двора...
Хороший друг
хороший друг — понятие греха,
он близок так, как, в общем-то, не нужно,
и эта близость тяготит двоих...
есть преступления, которые не помнишь,
но можешь исповедоваться в них
Хамсин
Неосторожно как-то всё вышло с жизнью. Как-то непродуманно всё. И в результате
какие-то видения вместо зрения, предвидение вместо знания, предвкушение
вместо осязания и вкуса, вместо забвения жалость и нежность. Каждодневное
терпеливое присутствие в событии мира вместо той страсти жить, что была
когда-то. Ожидание смерти и подготовка к ней. Каждый день рядом со мной
все те, кого я помню. Каждый день мы проходим вместе. Совместная работа
жить. Желание помочь близким и далёким. Своим и чужим. Живым и мёртвым.
Словом и памятью. Я помню обо всех вас. В полдень 18 июня Западный Негев
подвергся обстрелу двумя «кассамами».Ну что вам, собственно,
надо? Ну чего ж вы стреляете, что вам там места мало, песка этого мало,
этих оазисов, этих верблюдов, этого времени, этого Бога? Не понимаю ничего
в пресловутой ближневосточной проблеме. И может, это даже хорошо. Неисповедимы
пути Господни.
Но вот посмотрите, идёт домой моя ненаглядная Сацукико. Вот это я понимаю
немного больше. Идёт она нарядная, как всегда, на высоченных каблуках. О
чём-то думает. Улыбается. Старается, по крайней мере. Почему старается,
прочтёте ниже. Вокруг, естественно, Израиль, город Пе´тах-Тиква´, долина
Шарон, Большой Тель-Авив, большая пром. зона. Почти двести тысяч человек.
Бóльшая часть — религиозные евреи. При этом весь город занимает едва ли
сорок квадратных километров. Не понимаю, как они там живут и уживаются вместе
эти 200 тыс. религиозных евреев и моя прекрасная Сацукико.
Идёт она от дочери в свой почти светский микрорайон, где из последних
сил снимает квартиру. В квартире два компьютера, смешная собака и больной
брат, который никогда уже не будет здоровым. Да он, собственно, и не претендовал
никогда на здоровье. С его диагнозом здоровье — это неприличная шутка. Он
сидит всегда дома. Почти никогда не выходит. Для него проблема общаться
с другими людьми. Много работы, денег мало. Идет хамсин (خَمْسُون) — по-арабски
означает 50, а на иврите дословно получается «китайская жара», — и болят
почки. Сухой и жаркий штормовой силы ветер дует по нескольку дней кряду
приблизительно 50 дней в году. Несёт песок и пыль. В эти дни летом у людей
пересыхают губы и глаза, температура около +40°C. Когда с высоты наблюдаешь,
как наступает хамсин, это похоже на гряду странного цвета облаков, которые,
сомкнув ряды, ровным фронтом несутся с огромной скоростью по земле. Дышать
нечем, и влага из тебя выходит, но почему-то не испаряется и не высыхает.
Спасаются под кондиционерами, которые есть везде: и в магазинах, и в автобусах,
и на предприятиях, и в домах — хотя дома не все это себе могут позволить,
поскольку электричество дорогое. Советуют как можно больше пить. Все местные
жители обязательно с собой носят питьё и пьют на ходу, на улице, на остановках,
на работе, дома и т. п. Русские евреи — не все. К этому (не к хамсину, а
к постоянному питью) ещё привыкнуть надо. А вода не водка. Считается, что
хамсин бывает только весной и осенью. Летом, конечно, такое тоже бывает,
но называется почему-то уже шараф. Не спрашивайте меня почему. За что купил,
за то и продаю.
Она тоже идёт по улице легко, и так же легко и неумолимо, как хамсин,
в голове плывут мысли. В холодильнике её ждёт кусок холодной курицы и тушённые
в бульоне овощи. Подруга, выехавшая отсюда туда позже её, давно сбежала
обратно оттуда сюда. Дети, из-за которых был весь сыр-бор, устроены и благополучны.
Внуки, несколько маленьких, до безобразия хорошеньких еврейских детей, поживают
прекрасно, и они никогда не узнают, какой бывает инфляция в Украине и каковы
особенности национал-социализма местного извода. Мама, из-за которой тоже
был этот самый сыр и этот прекрасный бор, умерла. У неё на кладбище растут
какие-то кактусы, и надо ездить туда регулярно их поливать. Не могу представить,
как это, когда на кладбище кактусы. Сделка с израильской Azrieli Group
может принести Africa–Israel Investments 1,7 млрд новых шекелей (или 504
млн долларов), сообщает Prian.Ru.Меня лично радуют новые шекели. Вот
просто радуют и всё. Пытаюсь представить, как бы воспринимался данный текст,
если бы там было написано «старые шекели». И мне нравится больше, чем новые.
В старых шекелях сразу чувствуется традиция, основательность, некоторая
умудрённость. Опыт. Зеленца на монетах; возможно, ещё византийской и римской
чеканки, холод и сырость венецианских погребов и подвалов. Первые европейские
капиталы. Номисмы, солиды, иперперы, сарацинские безанты. Продаётся монета!
Византийская империя, Стаменон Номизма, с изображением Иисуса Христа и императора
Константина Х Дука (1059—1067 гг.), чекан Константинополя, с византийскими
надписями. (WROTH, II, 514, номер, ИНВ. номер, вес — 4,30 г, диаметр — 27–28
мм.) В хорошем состоянии. Цена: 4000 евро.
У неё ежедневная рабочая смена за компьютером 18–20 часов. Иногда больше,
крайне редко меньше. Я не могу понять, как можно так мало спать и так много
работать. Я не могу также понять, что же это такое она в жизни отрабатывает,
за что же она так тяжело, так не по-женски пашет на ниве культуры, лингвистики,
технической редактуры и перевода. Израильский театр «Идишпиль» совместно
с Институтом Адама Мицкевича (Польша) в рамках израильско-польского культурного
сотрудничества приступил к работе над постановкой музыкальной драмы «Люблинский
Штукарь».
Никак не может найти приличного дантиста. А зубы у неё хорошие, но больные.
Судя по всему, израильская медицина прекрасна, а вот израильские медики
в большинстве своём полное говно. Казалось бы, парадокс. В приступах отчаяния
иногда размещает свои данные на сайтах знакомств, где имеет успех, ею интересуются.
Самое страшное, что таки да, интересуются. Пишут письма, хотят общаться,
встречаться, даже жениться. Неподалёку от поселения Крамей Цур при столкновении
между грузовиком и легковым автомобилем погибли два человека.Тут улыбаться
грешно, но «при столкновении между» — это так мило.
Но они ведь не знают моей Сацукико. Эта сладкая маленькая женщина конкретна,
как кобра, терпелива, как песок, бесстрашна, решительна и умна. Максимум,
на что она способна, — это встретиться один раз. Мысль о женитьбе на тех,
у кого она вызывает интерес в Интернете, провоцирует у неё новые приступы
отчаяния, ярости и тошноты. В жаркую погоду спуск из парка Горен в ущелье,
подъём к замку Монфор, а затем вновь спуск и подъём — нелёгкий маршрут,
особенно для пожилых и не очень тренированных евреев.
Она уже полюбила эту страну, её язык, культуру и быт. Но как не верила
в Бога здесь, так не верит в него и там. И там, вероятно, верит в него даже
несколько меньше, чем здесь. Уж слишком много вокруг религиозных сограждан.
Хотя и у неё бывают приступы искреннего метафизического удивления, когда
она пытается понять, за счёт чего выживают евреи на Ближнем Востоке. «Мистика
какая-то», — думает она устало, выключает компьютер. На часах четыре утра,
а ровно в семь ей позвонят из конторы и дадут ещё один сложный и срочный
заказ. А отказываться нельзя. И хочется плакать от общей усталости, от боли
в спине, потому что позвоночник у неё очень хороший, но очень больной, от
горечи во рту, от медленно умирающих дёсен, от постоянного хронического
отсутствия сна, от желания быть любимой или хотя бы, на худой конец, любить
самой. А тот, кто полагается только на себя, не может отказываться ни от
какой работы. Если на протяжении трёх дней палестинская сторона будет
соблюдать условия, со следующей недели Израиль начнёт постепенно ослаблять
экономическую блокаду Сектора Газа...
Кроме того, от неё целиком зависят два близких ей существа: брат и собака.
Если она их не накормит, то их не накормит никто. Если она сегодня умрёт,
то завтра у них уже не будет своего дома.
Да, работа не на жизнь, а на смерть, эти боли и это одиночество неизбежным
образом приближают её к какому-то осознанию Творца, но мне кажется, что
у него в случае с Сацукико крайне небольшие шансы. Она ведь очень упрямая.
Маленькая, самоотверженная, упрямая, очень сильная и по-настоящему восточная
женщина. Без дураков. У неё как-то по-особому, по-еврейски, что ли, работает
мозг. Они ничего ни у кого не просит, даже у своих детей. Она никому не
жалуется. А когда она мне в почте ставит смайлик, то моё изношенное небольшое
сердце поёт, как старый баян, во всю ивановскую. Наибольшей силы хамсин
достигает в послеполуденные часы, прекращаясь к заходу солнца.
Я не знаю, увидимся ли мы с ней когда-нибудь или нет. Но это, в общем,
и не важно вовсе. Важно что-то другое. Важно что-то такое понять о Сацукико,
что-то такое, чего я так до сих пор и не понял. Может быть, мне это и не
дано понять. Может быть, и не дано. Это грустно. То есть я хочу сказать,
что, возможно, это стоило понять, стоило понять именно мне, но я не смог.
Но, с другой стороны, я ведь никогда и не говорил, что ориентируюсь в ближневосточной
проблематике. Я не ориентируюсь в ней. Я, например, никогда не понимал и,
наверное, уже никогда так и не пойму, что, собственно, хотят миру сообщить
евреи, когда вывешивают в Интернете хотя бы вот такой текст на русском,
заметьте, языке: Генеральный директор Кнессета Ави Балашников объявил
депутату израильского парламента Ицхаку Вакнину (ШАС) о том, что Кнессет
аннулирует договор об аренде помещения в промзоне Шломи для личной канцелярии
Вакнина, который тот заключил с амутой «Брахат Маргалит», сообщает Ynet.
И зачем? Много слов даже понятных, но что, что они значат, когда все
они вместе? Я догадываюсь, конечно, об общем смысле. Но, согласитесь, слова
амутаи Брахат Маргалит, заключённый в скобки таинственный
(ШАС), а также господин с типично русской фамилией Балашниковинтригуют.
Всё это заставляет подозревать здесь какуюто скрытую метафору, что-то по-восточному
недосказанное и неоднозначное. Нет, я не буду говорить о жемчуге и высокогорном
озере в Хабаровском крае, я не буду здесь и сейчас смотреть в словари, думать
об этимологии и радоваться совпадениям. Потому, что я ничего не знаю о хамсине,
об израильских делах, об арабах, о тех женщинах и мужчинах, о той близкой
и жаркой Африке, о пляжах Средиземного моря. Но главное, чего я не знаю,
— это каково встать утром после двух часов сна, стиснув зубы от боли в пояснице,
быстро выгулять смешную и весёлую собаку, сварить крепчайший чёрный кофе,
включить радио и, закуривая первую утреннюю сигарету, услышать плывущее
над Ближним Востоком: Шма, Исраэль, А-донай Э-лоэйну, А-донай Эхад. Слушай,
Израиль, Г-сподь Б-г наш, Господь един.
Часть 5. Идентификация кукол
Anonymous: На работе мне принесли показать
интересные куклы. Фарфоровые головы. Парики приклеенные. Номер 35. Тела,
похоже, что из дерева. Руки из композита. Суставы в локтях и кистях. Глаза
спящие. Самое же интересное, что одеты в русские костюмы. Anastasia: Кукла
куплена в интернет-аукционе, в США. А откуда она у Вас? Я написала по поводу
этой куклы даже в музей игрушки в Сергиевом Посаде, пока безответно. Попробую
написать ещё раз в этом форуме в рубрике Идентификация кукол.
По материалам форума «Довоенные куклы
с фарфоровыми головами»
Но миновала ночь, сон рассеялся и исчез:
ты опять бодрствуешь, и всё те видения, какие представлялись тебе во сне,
стали чистой ложью. Так и мир обманывает своими благами и богатствами; они
проходят как ночное сновидение, и обращаются в ничто. Тело засыпает в смерти,
а душа пробуждается, припоминает свои сновидения в этом мире, стыдится их
и краснеет.
Ефрем Сирин
Как отцы утверждают, что совершенная
любовь не подвержена падению, так и я утверждаю, что совершенное чувство
смерти свободно от страха.
св. Иоанн Лествичник, «Лествица»,
6:14
Лён и конопля
Я не знаю, из какого дерева делали эти заборы. Но летом они так хорошо
нагревались, и если ты прижимался к этому забору, допустим, носом, то чувствовал
запах древних нагретых досок, их скрытую труху, жёлтую и сыпучую. Заборы
буквально сгорали от времени. Они стояли под дождями, под палящим солнцем,
они стояли тогда, когда меня не было, и в них чувствовалось это время, когда
меня не было. Они — заборы. В детстве испытывал к ним уважение. Потом смотрел
на них снисходительно, осознав, что любой из них можно сломать. Выбить доску
ногой и пролезть в чужой сад. Можно даже сломать рукой, особенно если забор
такой, как у нас, — старенькие, иссиня-чёрные доски. Мне было их жалко,
когда их ломали.
Забор на нашем посёлке, как правило, ничего никому не гарантировал и
ни от чего, собственно, не защищал. От чего он мог защищать? И кого он должен
был бы защищать, если бы даже мог это делать? Нас? Да мы сами были сильнее
всех. У меня дедов было три, отец, огромная красивейшая мама, выше меня
раз в пять-десять, а с бабушкой Марфой Александровной я бы не посоветовал
связываться вообще никому. Она всю свою поучительную жизнь проработала на
железной дороге и, по моим предположениям, могла левой рукой остановить
товарный состав вагонов на пятьдесят-шестьдесят.
И что у нас было брать? Кого интересовали в то время наши кролики, поросята,
салат из крапивы и двухтомник Джерома Клапки Джерома — скромный труд издательства
«Советский рабочий»? Соседей? Да у них такие же двухтомники лежали по дощатым
туалетам, потому что газеты изводить было дороже. А так и почитать, и польза.
Когда я был в седьмом классе, мне отец рассказал о том, кто такой Сталин,
про культ личности и прочее. Но меня это не поразило. Сталин был в прошлом,
а вот Райкины, например, были тут и сейчас. Райкиными у нас назывался целый
выводок разных людей, которые жили в огромном, сложенном из шпал доме, в
котором никогда никто не производил никаких отделочных работ после того,
как шпалы образовали коробок, а крыша легла на балки перекрытия. Ни полы,
ни стены, ни потолок, ничего там не белилось и не красилось. Снаружи и изнутри,
зимой и летом, шпалы были практически одинаковые. Пол был насыпной, в большей
части окон стёкла отсутствовали, и оконные проёмы заделывали клеёнкой. Коробка
дома была высокая, внутри было просторно, а двор — вот уж действительно
двор — был таков, что по первому разу там легко можно было заблудиться.
Кроме того, там росло удивительное количество Cannabis sativa. Листья
длинночерешковые лапчатосложные о 5—7 узких зубчатых листочках. Цветы однополые,
двудомные: мужские помещаются на верхушке стебля (посконь), женские — в
пазухах листьев. Разводится как важное прядильное растение, дающее пеньку,
также, конопляное масло употребляемое в пищу и для малярных работ, мыловарения
и пр.
Сами понимаете, у Райкиных это однолетнее травянистое растение из семейства
шелковичных не использовалось для производства пеньки, а уж о мыловарении
и малярных работах стоит ли и говорить.
Мать Райкиных, собственно Райка, как её звали все на посёлке от мала
до велика, была низкоросла, бойка, хитра, как говорили, любила мужиков и
косила на оба глаза. Её муж, отец Райкиных детей, впрочем, не берусь утверждать,
что единственный, был полуглухой, какой-то как бы контуженый мужик. Крепкий,
хорошего роста, он очень невнятно изъяснялся и любил голубей и пчёл. На
опушках во дворе всегда можно было найти несколько уликов, а на чердаке
в довольно большом количестве жили голуби.
В доме в разные времена жило, кроме Райки и её мужа, наверное, до двадцати
человек разного народу. Часть из них были их общими детьми. Часть — детьми
детей. А ещё были люди, которые просто жили здесь по каким-либо причинам.
Старшие Райкины к тому моменту, как я о них узнал, уже отсидели по первому
сроку и пошли на второй. Средние как раз в меру сил готовились к тому же,
а младшие были почти все мои ровесники или немногим старше меня.
Райкина Вовку звали Корова. Вообще вовка-коровка— это повсеместная
дразнилка. В семье Райкиных это была не дразнилка, а кликуха, и к ней положено
было относиться серьёзно. Сказали тебе «корова»— будь добр мычи и
не выгрёбывайся.
Исследователи из Университета Миссисипи проанализировали 62 797 образцов
марихуаны, 1302 — гашиша и 468 — гашишного масла, изъятые полицией 48 штатов
в период с 1975 по 2007 годы. Анализ показал, что больше всего тетрагидроканнабинола
(ТГК, THC) — в среднем 9,6% — содержится в образцах 2007 года. Для сравнения,
в 1983 году этот показатель достигал лишь 4%. Значит, мы курили эти самые
4%, никак не больше.
Корова был щуплый от постоянного недоедания и курения травки, имел светлые,
почти белые от природы волосы и синие глаза, косившие, как, впрочем, и у
всех Райкиных. Был он слабее всех в доме и потому был вынужден терпеть многие
несправедливости. Райкины всегда хотели есть. Но Вовке, в силу обстоятельств,
еды доставалось меньше всех, а потому он попросту голодал и, сколько я его
помню, был так или иначе озабочен тем, чтобы где-нибудь что-нибудь поесть.
Конечно, Вовка воровал. Да мы все тогда воровали. Собери урожай быстрее
хозяина. Вот был наш девиз. Колхозные поля в округе. Ночами мы ходили в
эти поля и возвращались уже к утру. Нами преодолевались многие километры
пути. И если кто-то шёл ради еды, то лично я потому, что не пойти было просто
немыслимо.
Спрятав велосипеды в балке, дальше мы путешествовали по степи пешком,
курили, о чём-то говорили. Разве можно вспомнить то, о чём мы говорили тогда?
Нет, нельзя. Пахло землёй, водой, травой и небом. Над головой вертелся небесный
свод. Я к тому времени уже знал названия основных созвездий и делился своими
познаниями с Вовкой. Кроме того, я охотно рассказывал ему некоторые изумительные
вещи из области физики элементарных частиц. Корова смотрел своими косыми
глазами на меня, на Большую Медведицу, и кто знает, о чём он думал. Даже
не берусь предположить.
В летние бездумные ранние утра, покатавшись некоторое время на скрипучей
калитке, можно пойти и сесть на небольшую кучу холодного песка, лежащего
с незапамятных времен строительства дома возле оградки, за которой малина.
Песок приятно холодил голые ноги, а малину я просто люблю. Потом кто-нибудь
из взрослых звал к столу. А потом под забор приходили мальчишки с мячом.
Наша команда. И надо было срочно идти, так и не притронувшись ко второму.
Сел бы нормально поел. Ба, меня ждут. Ждут, подождут. Всё, я побежал.
Кому сказала, возьми бутерброд. Я тебе в целован завернула. Не в целован,
а в целлофан. Больно умный. Я не хочу. Бери, кому сказала.
Корова, увидев в моих руках бутерброды, весь расплывался в улыбке, розовел,
и синими голодными глазами косил в мою сторону, и нетерпеливо перебирал
ногами. Завернув за угол, я разворачивал пакет и делил еду. Иногда Вовка
просто приходил ко мне, приглашая на пруд или ещё куда, и мне приятно было
это внимание, хотя я и понимал, что он просто хочет есть. И мы шли на пруды.
Я купался, загорал и рассказывал Вовке о таинственной смерти президента
Джона Кеннеди, о загадочных рисунках в пустыне Наска, между делом пересказывал
историю доблестного рыцаря Айвенго, а также всё то, что конкретно творилось
на краю Ойкумены. Он сосредоточенно жевал, рассеянно всматриваясь в небо,
в крошки на дне целлофанового пакета и, застенчиво улыбаясь, говорил на
прощание: «А ты вечером ещё выходи». «Лён и конопля», ежемесячный производственно-массовый
журнал Министерства сельского хозяйства СССР. Издаётся в Москве с 1924.Я
думаю, что это был лучший, хотя и редкий журнал той эпохи.
Иногда на холмах нас заставал дождь, и мы лезли куда-то в канализационный
люк. Там было сухо и тепло. Мы сидели на тёплых трубах, курили, Вовка ел
мои «Взлётные» конфеты с остатками белого хлеба с маслом, а я смотрел на
гремящие вверху облака, на шершавую бетонную стену, на клочья стекловаты,
на идеальные круглые кольца дыма, которые мне удавалось выпускать изо рта
путём особого напряжения мышц горла.
Было самое начало восьмидесятых, и когда мы шли домой, то на перекрёстке
видели растрёпанный, мокрый хлопающий плакат с изображением олимпийского
медвежонка. «Мой отец был на Олимпиаде», — говорил я в который раз Вовке.
Тот косил на меня своим синим взглядом и покладисто улыбался. Было понятно:
для него что Ойкумена, что Олимпиада, а если б я заявил, что младший Кеннеди
был моим дядей, то Вовка даже бы не удивился. Индийская конопля (Cannabis
indica Lam.), разновидность обыкновенной конопли, содержит наркотическое
вещество, идущее на приготовление гашиша.
В те годы дни неслись за днями, но может быть, просто дни стояли в днях,
растаивая друг в друге, поэтому и казалось, что всё происходит, с одной
стороны, неспешно, а с другой стороны, быстро. Наверняка у Коровы были и
другие способы пропитания, так же как и у его многочисленных родственников.
Да и не один я занимался добровольной благотворительностью. Я знаю, что
поселковые хозяйки иногда зазывали младших Райкиных к себе и кормили их
обедами. А потом рассказывали соседям, какие те голодные и дикие. Вообще,
марихуана многолика. Это и гашиш, и каннабис, и гашик, и ганджа (ганжа),
и дудка, и просто «травка». На нашем сайте вы узнаете, что же такое конопля
(канопля) и в чём секрет её популярности. Помни, дружок, чтобы получить
качественный ганджубас, не нужно быть доцентом.
Счастливое свойство Коровы заключалось в том, что он ничего почти не
помнил из того, что я ему рассказывал. Так что сегодня с утра я ему мог
снова рассказывать то, что было подробно рассказано накануне вечером. Сначала
это меня как бы озадачивало, но потом я даже привык и нашёл в этом своеобразную
прелесть. Сегодня Айвенго мог умереть, а уже завтра, возглавляемый Джоном
Кеннеди, он мог с упорством Миклухо-Маклая идти по пустыне Наска по следам
исчезнувшей цивилизации инков. Вовка был как бы прообразом всех моих дальнейших
друзей: чем важнее было то, что я им говорил, тем меньше они помнили и понимали
это.
А чемпионом СССР по футболу стало киевское «Динамо».
Вот об этом обо всём приблизительно я думал спустя двадцать лет, стоя
у ветхого забора Райкиных. Забора, наполненного мелкими жуками и трухой.
Забора, который никого не мог защитить. Забора, выполняющего маркировочные
и ограничительные функции. Накануне вечером кто-то из этого семейства, недавно
откинувшийся из тюрьмы, зачем-то выматерил и сильно испугал мою старенькую
бабушку Марфу Александровну. Рано утром мне позвонил отец, и я, отпросившись
с работы, приехал на посёлок. Была ранняя осень, накрапывало. Отец сказал
мне «привет» и взял топор, я снял верхнюю одежду, прихватил лом, и мы пошли
к дому Райкиных, надеясь вызвать их на искренний доверительный разговор.
С полчаса папа говорил монолог татарского гостя то под их окнами, то
настойчиво стучась в двери. Тщетно. Нас никто не хотел. Мы походили по двору.
Голубей я не нашёл, а улики стояли на месте. Пчёл, конечно, не видел, потому
что была осень, и серая клеёнка на окнах хлопала от ветра, задувающего уходящее
время, как спичку в озябших руках.
Зелёная собака
У Мэй прекрасные тёмно-синие глаза. Полные руки, гладкий живот, красивые
мягкие покатые плечи, бантики, рюшки, гольфы, белые крупные зубы, советская
мятная жевательная резинка в шероховатых пластинках, с таким же успехом
можно жевать гудрон, что, собственно, мы в школе и делали, брат, сучонок,
который старше на шесть лет и вечно лезет туда, куда не надо. Расскажите,
где в Вашем городе можно купить кукол, материалы для изготовления авторской
куклы, кукольные аксессуары, литературу, обрезки кожи, меха.
Делая уроки, она курит, стряхивая пепел в не приспособленную для этого
морскую раковину Pleuroploca Trapezium 140 mm Philippines 1958 г.Затерявшийся
на географической карте отец якобы был моряк. У неё всё прекрасно: большой
просторный дом и сад, мать или на работе, или шляется неизвестно где. Она
хорошо готовит и, что ещё важнее, любит это дело. Еда и платья, цветной
телевизор, магнитофон «Panasonic», невиданные в моей семье старинные игральные
карты с занимательными порнографическими изображениями лежат на старинном
же медном подносе в глубине серванта. В холодильнике всегда стоит початая
бутылка вишнёвой самодельной наливки и любимое мной шоколадное масло. Она
его покупает для меня на те деньги, что мать оставляет им на продукты на
неделю. Брат даже поколотил её за это пару раз. Знаете ли вы, что до
1990 года в Украине было 400 предприятий по производству игрушек?
Она мне говорит: «Вот купишь мне куклу, тогда приходи». Улыбается и застёгивает
пуговки на блузке. Я понимаю, что это звучит немного странно, так звучит,
как будто я имел дело с маленькой девочкой. Но она не была маленькой девочкой.
Она была нормальной девочкой, первым мужчиной которой был то ли её собственный
отчим, то ли брат; никогда не вдавался в подробности. Да и, к слову, как-то
не пришлось. Неплохо продаются классические советские куклы из серии
«Любимые куклы России».
Ну и потом, какие куклы тогда были в нашем универмаге? Вы помните этих
кукол? Я не знаю более странных созданий. На полках стояли оранжевые медведи
и жёлтые зайцы, белые пластмассовые лошади на колёсах, с сиреневыми глазами,
сёдлами и сбруей, выполненной, вероятно, прямо по лошадям методом горячего
тиснения. Тесными рядами выстроились резиновые ухмыляющиеся уточки, собачки,
звери неясной видовой принадлежности. Как сейчас помню, первой я купил ей
розовато-ноздреватое убоище с сиреневой паклей вместо волос. На спине находился
круглый диск, наподобие телефонного, издававший вследствие опредёленных
манипуляций механическую «маму». Стоил этот кошмар неоправданно дорого —
семнадцать рублей с копейками. Дикая сумма, неприличная, финансовый нокдаун.
А в сороковых годах как ответ на лозунг «Пересядем с коня на трактор»
появился первый украинский «трансформер»: лошадь, изящно превращающаяся
в трактор и наоборот.
Я чуть не расплакался, когда мне выдали огромную упакованную коробку,
похожую на коробку из-под маминых финских сапог. Ну как мне теперь это нести
по посёлку? Как? Я не успею дойти домой, а мои домашние уже будут знать
об этой коробке всё, кроме одного — за какие, собственно, деньги она была
куплена. И с этого и начнётся домашний разговор. Денег у меня быть тогда
не могло, но я доставал их, спуская потихоньку налево свои личные вещи.
Знаете, если хорошо призадуматься, то окажется, что у нас очень много разных
вещей, которые нам совершенно не нужны.
Хорошие игрушки, в том числе удивительные чёрные красивейшие пугачи,
такие пистолеты, стреляющие пистонами, можно было выменять у старьёвщика,
который иногда проезжал по нашим залитым солнцем улицам. У старьёвщика было
всё такое красивое и небывалое. Я и сейчас помню грязноватую толстую кобылу,
слепней, кружащихся вокруг неё, старые тряпки, которые были напиханы в старые
же мешки именно для такого случая, и дымящего папиросой деда. Откуда он
к нам приезжал? И куда уехал потом?
Зона располагалась довольно близко, как раз на границе двух городов,
и по сей день там едешь на троллейбусе по улице, которая наполовину находится
в одном городе, а наполовину в другом, там сидел её дядя. Мы приезжали туда
вместе с ней, я оставался в бурьяне возле автобусной остановки, а она несла
сетку с едой и чем-то там ещё к пропускному пункту песочного цвета. На
Западе делают так: в комнату со специальными стенами приглашают детей и
раздают им игрушки-новинки. Дети играют, а невидимые ими авторы игрушек
наблюдают и думают. А вот в нашей стране работает межведомственный совет
по игрушке. Конечно, бывает по-разному.
Сейчас там колючки не видно, и вдалеке просматриваются какието производственные
корпуса. А тогда я ничего такого даже и не замечал. Ну, мне было просто
неинтересно. Да и жутковато как-то. Я боялся зэков и всего связанного с
тюрьмой. Мне, видимо, хватало и своих поселковских. Отчётливо вижу пыльный
высокий бурьян, зной, покосившуюся скамейку на остановке троллейбуса, примятый
островок порыжевшей травы в тени деревьев, а Мэй помню уходящей — широкая
длинная светлая юбка, летний лёгкий беретик, жёлтая кофточка.
Что у неё не было и не могло быть никакого дяди там, куда мы приезжали,
я узнал гораздо позже. А тогда она вдруг зачем-то бросила школу и стала
торговать пирожками на железнодорожном вокзале. Я думаю, что если бы кто-нибудь
сейчас смог открыть тайну тех пирожков, он бы заработал огромные деньги.
С капустой, с печёнкой и горохом. С горохом были самые вкусные. Горячие
и замечательные. Я ел их по десять штук за один присест, прислушиваясь к
перестуку поездов, присматриваясь к тому, как ритмично колеблется человеческое
облако на перроне. У меня не было тогда ещё связано с поездами ничего плохого,
но только хорошее. И они меня манили.
Пахло креозотом, холодной железной дорогой, обледеневшим мостом и паровозом,
привокзальным рестораном, дешёвыми, но милыми девчонками с админпосёлка,
выхлопными газами такси, маршрутных автобусов, частников. Я сидел на её
приставном стульчике спиной ко всему на свете, жевал пирожки и хотел куда-нибудь
ехать.
Игрушка отрабатывает и успокаивается, но завод выходит не весь. Однажды,
во время бомбёжки, все заводные игрушки, вероятно, от вибрации, начали отдавать
свои движения. Будто дрожали от страха.
Вот хотя бы в Ашхабад, Тбилиси или в Анапу, но лучше всего — в Симферополь
и дальше на троллейбусе два часа до ЮБК. Там сейчас холодное море, штормит,
и на лавочках возле гостиницы «Ореанда» приятно пить горячий кофе из термоса
и курить сладкий трубочный табак. Она смотрела на меня почти безо всякого
выражения и давала ещё пару, поправляла синюю вязаную шапочку, отрывала
длинные белые куски от специального рулона бумаги, заворачивала в них пирожки,
ловко отсчитывала сдачу покупателям. Жир моментально проступал серыми пятнами
на этой бумаге, и руки тут же становились масляными, но это никого не смущало.
Народ шутил, топтался, изо рта шёл пар. Таксисты ждали поездов, маневровый
деловито ходил на пятом пути, поблёскивая свежевыкрашенными зелёными боками.
Есть в Японии и куклы, которые знает любой ребёнок. Это Кокки Си — деревянная
кукла вроде матрёшки — и Дарум — японский ванька-встанька — символическое
изображение одного из священников, который девять лет, приближаясь к божественной
сущности, медитировал, вследствие чего у него напрочь отнялись руки и ноги.
Это как раз пришлось на те годы, когда я был всегда голоден, сколько
меня ни корми, поэтому на дорогу я брал ещё пару и лениво дожёвывал их,
глядя на унылый пейзаж за окном трамвая. Я ехал и думал о том, что она стала
необыкновенно толстой, невообразимо толстой и нельзя даже подумать о том
времени, когда мы умещались на одном матрасе. И мы с ней не были уже год.
Или даже полтора. Она заболела по женской части, пила какие-то дикие лекарства,
вот откуда толстота, так что пирожки тут ни при чём. Но от этого не становилось
понятней, как тут быть. За окном трамвая хромой старик гнал десяток коз.
В частном секторе топили курным углем, и серый дым смешивался с морозным
туманом, стелился вдоль крыш и прижимался к земле. Но понимания от меня
и не требовалось, потому что вскорости она уже была директором пивного бара
на привокзальной площади, и я даже рядом не мог показаться с такой шикарной
дамой. В те годы в нашем универмаге не продавались куклы-мальчики. Именно
поэтому девочки играли тем, что продавалось, а мальчики предпочитали войну.
Потом, что потом? Потом её мать и брат уехали из нашего города и даже
из страны. Продали жильё и уехали. А она осталась жить в одном богатом доме.
Стала носить пальто черешневого цвета, такую же шапку и не здоровалась,
когда проезжала мимо на стареньком «вольво». Но однажды она остановилась,
пригласила сесть, и мы молча поехали за город и там занялись любовью. Я
хочу рассказать, как мы это сделали.
Мы выехали далеко куда-то в поля, съехали с трассы и долго петляли по
просёлочной дороге. Потом остановились. Перед нами простиралась покрытая
белёсым налётом изморози зелёная трава, выросшая уже осенью, вопреки наступающей
на пятки зиме. Вдалеке огромный водоём, ивы и тополя. В машине было тепло,
работали дворники по причине мелкого сеянца — не разберёшь, то ли снега,
то ли дождя. Когда игрушка не удавалась, члены совета говорили: «Ну,
это просто какая-то зелёная собака...» — и думали над тем, как сделать игрушку
лучше.
Вот, сказала она, достала бутылку водки и какую-то еду из сумки на заднем
сиденье. В машине мы смогли, конечно, выпить немного, но что, а главное,
как делать дальше, оставаясь при этом в машине, было неясно даже не столько
из-за моей неопытности, сколько из-за её габаритов, вышедших к тому времени
за все доступные пониманию рамки. Мы попытались как-то устроиться при открытой
двери, но сеянец и свежий ветерок не способствовали. Ну и она побоялась,
что мы выломаем дверь. Ничего не выйдет, сурово сказала она, поджала губы
и всмотрелась в горизонт. Да, что-то не ладится, согласился я и подышал
на ладони. Было всё-таки прохладно. Давай музыку, что ли, включим. Включай,
а я пойду, пройдусь. И она пошла, покачивая бедрами, вниз через рощу к пруду.
Не знаю даже зачем, возможно, она думала, что это будет как-то романтично.
Он вверху на склоне, она медленно идёт по осенней траве, а внизу свинцовое
зеркало утомлённой озёрной воды. Я забрался в машину, осмотрелся и полез
в бардачок. Там лежала игрушка. Жёлтый уродливый пластмассовый пупс. Совершенно
голый, с глазами нарисованными, глупыми и сильно поцарапанными. Мне стало
тошно. Дурацкая игрушка. Вещь, служащая детям для игры. Детские игрушки.
Кроме камешков и раковин у ребёнка не было других игрушек.|| Предмет
забавы, развлечение. Жизнь не и., а трудное дело. Л. Тлстй. Это вам — не
и.!
Л. Тлстйбыл, между прочим, совершенно прав. Жизнь не и.
Мне уже ничего не хотелось. Я смотрел на пупса, надеясь, что его хозяйка
потеряется в тумане, потом найдёт где-нибудь лодку и отправится на ней в
плавание. Выломает себе на берегу отличные ивовые греби и погребёт ими из
варяг в греки, догоняя, пока не поздно, холодное солнце. Но она вернулась,
мы выпили ещё, выбрались из машины, положили на снежно-зелёную травку её
черешневое пальто. Серьёзно и сосредоточенно посмотрев на меня, на зелёный
пригорок, на зябкие, зябкие воды пруда, она легла, полежала несколько секунд,
глядя в огромное туманное небо, и заснула. То есть вот только ещё смотрела
прекрасными тёмно-синими глазами, а уже через секунду спала. То ли выпила
больше, чем мне показалось вначале, то ли просто устала. Вполне может быть,
кстати. Человек иногда так устаёт, так сильно устаёт. Я стянул с сидений
кожаные чехлы, укрыл её, закурил. Это никакая не Мэй, подумал я и включил
радио.
Тётя Нина
Сацуки казалась Зябко вполне взрослой женщиной. Зябко льстило, что она
на двенадцать лет старше и что она преподаватель консерватории. Его возбуждало,
что она преподаватель именно по классу фортепиано. Птичка под моим окошком.
Ему приятно было иметь хотя бы кого-то из тех, кто так долго и абсолютно
безнаказанно имел его в музыкальной школе. Она играла Зябко Шопена совершенно
голой, сидя своей маленькой попкой на чёрном блестящем круглом стульчике.
Порывы августовского ветра задували в комнату из настежь распахнутого балкона,
и белая кисея занавесок тогда схватывала её за плечи и спину, пытаясь задержаться
на плечах, ухватится за волосы на затылке.
Форте, форте, кричал Зябко и галопировал по старинному безбрежному дивану
с чашкой коньяка в одной руке и сигаретой в другой. Фу, какой моветон, говорила
Сацуки, достоинство прикрой, а потом прыгай. Не буду, говорил Зябко, допивал
коньяк и падал навзничь. Высокие потолки, лепнина, мама-профессор испуганно
жила в большой аккуратной комнате через коридор, фотографии на стенах, скрипичный
ключ над постелью. Более 60 лет пианино Калужской фортепианной фабрики
«Аккорд» радует наших многочисленных покупателей. Наши новые модели акустического
пианино «Николай Рубинштейн» и «Бартоломео Кристофори» разработаны на базе
110-й модели пианино «Аккорд-5», получившей признание не только в России,
но и в странах Европы и Азии.
Зябко, Зябко, шептала она, гладила его, рассматривала. Зябко засыпал
под её поглаживания и причитания. Перед тем как встретить Зябко, она пять
лет была одна и так истосковалась по всему такому, что у неё беспричинно
стали дрожать пальцы и она не могла нормально играть токкату (от итал.
toccare — трогать, касаться) — муз. пьеса виртуозного плана для клавишных
инструментов. В XVIII в. сочинялась в свободной импровизационной форме,
близкой фантазии или прелюдии.
Когда пришла осень, у неё начались частные уроки. Зябко приходилось иногда
целые вечера проводить эдаким анахоретом в спальне, читая без разбору всё,
что находилось любопытного в необъятной, но, к сожалению, узкоспециальной
библиотеке, оставленной Сацуки отцом. А там, в зале, с четырёх вечера до
девяти играло фортепиано. Ирочка, мы же с вами договаривались, что вы
разберёте мне к этому занятию «Пасодобль». Почему вы этого не сделали? Вы
хотите провалить академконцерт? Вы его провалите!
Зябко, ты что, спишь? Я? Ничуть. Если хочешь знать, я вообще никогда
не сплю. Мне сон заменят трели соловья и бденье над трудами Кьеркегора.
Ты представляешь, Сацуки, в Киеве одна из первых мастерских возникла в 1790
году, владельцем был Герштенбергер. Какова фамилия, Герштенбергер? Силища
какая! Кстати, хотела бы ты иметь рояль с венским механизмом в пять октав?
А как-то Зябко пришёл к ней, и её не было. Вообще никого не было. Позвонил,
мама подняла трубку и сказала, чтобы он, во-первых, больше не звонил, а
во-вторых, она давно хотела сказать, никогда не садился за инструмент, потому
что у кого нет слуха, у того уже нет и голоса.
Добрая старушка, сказал Зябко, глядя сквозь стекло телефонной кабинки
на залитый дождём проспект, вы ещё не слышали, как я играю Птичку под
моим окошком. Дайте я вам её сыграю, и вы меня ещё полюбите. Несмотря
на грязь и потоки серой воды, было как-то празднично и нарядно. Даже непонятно
почему. Просто создавалось такое ощущение. Он не смог найти её в консерватории.
Взяла отпуск. Просто так взяла и ушла в отпуск.
Ещё пару раз звонил. Естественно, из этого ничего не вышло.
А потом, как раз на рождественские, Зябко встретил её с незнакомым полноватым
мужичком. Тот был с портфелем, в клетчатом пальто, очках. Они как раз заказали
в кулинарии кофе и ели тёплые душистые кексы. Увидев Зябко, Сацуки раскраснелась,
отвернулась и что-то стала говорить мужичку в пальто. Зябко направился к
тёте Нине и попросил у неё кусок жареного пеленгаса и стакан водки. Посетителей
было немного, поэтому, между прочим, удалось составить целый разговор с
тётей Ниной о судьбах страны и ценах на основные продукты питания.
Столики в кулинарии были стоячие, и, взяв водку, Зябко стал возле своего
столика, как лист перед травой. Украдкой посмотрел на Сацуки. Как оказалось,
она веселилась. Смотрела на Зябко вместе со своим визави и хихикала. Причём
даже издалека было видно, что смех, в сущности, фальшивый и несколько испуганный.
Она боялась. Вот что ударило Зябко сильнее всего. Женщина его боялась. Не
просто женщина, а Сацуки...
Мужик тоже поглядывал на него с кривой улыбкой. Было видно, Сацуки ему
рассказала нечто такое, что Зябко он уже не уважает и достойно готов встретить
агрессию с его стороны.
Интеллигенты, сказал Зябко, пианисты. Ну ладно, выпьем за вас. Прозит.
Бах — величайший гений. Его творчество глубоко позитивно. Страстная любовь
к жизни при поразительной вере, богатство духовного мира, основы мироощущения...
Тётя Нина, ах, тётечка Нина, говорил Зябко, наблюдая сквозь широченные прозрачные
стёкла кулинарии наступающий сказочный холодный вечер, вы не поверите мне,
но в сочинениях Баха контрапунктический стиль достигает своего предельного
развития! А какая гармония, какая гармония! Никого не поставляю рядом с
Бахом!
И это при том, что сирота! Кто сирота, ты, что ли? Да что вы, тётя Нина,
какой из меня сирота, у меня одних бабушек... Он раздвинул руки, пытаясь
изобразить количество бабушек. Бах — сирота!
Дня через два внезапно она позвонила и сказала, что выходит замуж, в
чём, по её мнению, виноват никто другой, как Зябко. Хорошо, сказал Зябко,
хотя, конечно, чего хорошего, выходи. Потом он подумал и сказал, а почему
нельзя было по-человечески. А потому, сказала она, что не тот ты человек,
и положила трубку. Надо же, какое детство голопузое, сообщил Зябко своему
отражению в зеркале, а я-то — Сацуки то, Сацуки сё. А оказывается, не тот
— без очков, без портфеля, без клетчатого пальто. Помахал головой, пошёл
в ванную и сунул свой затылок под ледяную воду.
Стремительно надвигался старый Новый год. Зябко быстро оделся и поехал
к тёте Нине в кулинарию, а потом и дальше, куда-то дальше, уже и не вспомнишь
куда...
Исход
Мягко горела настольная лампа. Зябко, нахохлившись, сидел в кресле, а
Варя на диване. Рядом с ней умиротворённо сидели Девочка и Сурок.
Так надо, миленький, так надо. А может, просто отдадим их в сиротский
дом? Какой дом!? Пойми, Зябко, они не-жи-вы-е, неживые. Ты сейчас же пойдёшь
и вынесешь их из дома на улицу. Просто на улицу? Да, просто на улицу.
А я тебе что говорил, сказал Сурок, у неё воля, дай бог каждому. Гвозди
бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей. Молодец женщина,
сказала Девочка и задвигала ногами.
Я не могу их просто на улицу, сказал Зябко, они шевелятся. Кто шевелится,
Зябко, когда? Сейчас сидят и разговаривают. Бедный, сказала Варя, принесла
валерианы и пустырника, хрустальную рюмочку, накапала по двадцать капель
и выпила. Всё, Зябко, разговаривают или не разговаривают, но так надо. Ты
же сам это понимаешь. Да, Варечка, сказал Зябко, понимаю, но может, всё-таки
в сиротский дом? Или вот что. Давай отдадим их в детский садик? Они там
будут с детьми. Серьёзно, это вариант. Давай его обсудим. Всесторонне. Вот
сейчас я принесу бутылочку вина, коробочку конфет...
Бесполезно, Зябко, покачал головой Сурок, она не пьёт, ты же знаешь.
И правильно делает, сказала Девочка, с тобой, Зябко, иначе нельзя. С тобой,
Зябко, даже я бы спилась, если бы была на её месте.
Вот, сказала Варя, тебе твои игрушки, бери их неси. Куда, обречённо сказал
Зябко. На улице ночь. Куда я пойду с этими игрушками? Я не знаю, куда, Варечка.
Ну ты пойми, миленький, я же не прошу их вынести на свалку, просто их надо
отсюда унести, убрать их надо и всё. А про детский садик ты мне рассказываешь
уже полгода. Но ты же сам понимаешь, что в детский садик такие игрушки не
дарят. Ты хотя бы это понимаешь? Понимаю. Ничего ты не понимаешь, Варя отвернулась
к стене и вытерла слёзы.
А она права, Зябко, сообщила Девочка, не для детей это всё, не для
детей. Не надо впутывать сюда неокрепшие души. Да уж, сказал Сурок, если
только, дорогие друзья, мы хотим говорить о здоровой генерации украинской
молодёжи. Собирайся, Зябко, собирайся, пошли.
Птичка под моим окошком
Зябко шёл по трамвайной линии и пел про пух в носу, приблизительно, у
голубой канарейки, которую брали в шахты американские или итальянские шахтёры,
или те и другие одновременно. Чтобы она там умирала первой, когда ядовитого
газа на их горизонтах станет недопустимо много. А люди чтобы успели спастись.
Вот такая жизнь была у этой птички. Вообще, жизнь именно такая. Кто-то должен
взять на себя труд умереть первым, чтобы все остальные поняли: опаньки,
в датском королевстве что-то неладно. И попытались спастись и спасти то,
что, ну то, что вообще имеет смысл спасать.
Потом он встряхнулся и вспомнил, как Maryla Rodowiczисполняла
«Kolorowe jarmarki» и стал петь про разноцветные ярмарки.
Kolorowych jarmarkуw, blaszanych zegarkуw,
Pierzastych kogucikуw, balonikуw na druciku,
Motyli drewnianych, konikуw bujanych,
Cukrowej waty i z piernika chaty.
В ночном небе стоял август, поэтому непрерывно падали звёзды. И в их
мерцающем свете было видно, как неподвижны и молчаливы Сурок и Девочка.
Когда Зябко проходил мимо фонарей, свет скользил по глазам Девочки и Сурка,
а также по глазам Зябко, и выражение этих трёх пар глаз было совершенно
одинаковое. Правда, глаза Зябко были мокры и мохнаты от ветра, ресниц и
старенькой польской песенки, которая исполнялась, впрочем, им довольно приблизительно,
поскольку, действительно, ни со слухом, ни с голосом ему просто-напросто
не повезло. Ничего, собственного говоря, удивительного. Так бывает. Живёшь
по двадцать четыре часа в день, жмёшь на чёрные и белые клавиши жизни, на
педали давишь, а потом в какой-то момент понимаешь: а голоса-то нет, слуха
нет, всё прожито так, что остался один пушок в носу и птичка, приблизительно
Blue Canary. И эта грустная канарейка — единственное, что живёт в
твоём горле и ниже, в районе солнечного сплетения. Но она петь не может,
её удел — жить, пока можно, и умереть, когда жить станет уже нельзя. А из
друзей в жизни у тебя остались плюшевый Сурок и Девочка неизвестного, но
скорее что композитного материала.
Blue canary, don’t feel so blue,
For I know just what to do,
It won’t take too long to sing this song,
And then fly home to you.
А чего с ним сделается, сказал Зябко, ещё издали увидев в ночной темноте
Воина-Освободителя. Ничего с ним не сделается. Не скажи, возразил Сурок,
не скажи. Да уж, Зябко, хреновый из тебя философ, сказала Девочка, опусти
меня на землю, тут я сама.
Всё, Зябко, сказал Освободитель, свободен, и протянул свою гранитную,
засиженную голубями ладонь игрушкам. Да-да, давай, парень, отправляйся назад,
заявил Сурок, теперь мы уж сами как-нибудь.
Будь счастлив, иди к Варе и попытайся быть человеком. Да, Зябко, попытайся,
я бы тебе это настоятельно рекомендовал, подтвердил Сурок.
Так и что теперь, спросил Зябко, разводя руками в стороны. Да и всё
теперь, всё. Кто проснулся, тот, даст бог, не заснёт.
Нет, а как же?
Да так же. Ты в церковь сходи. Да, Зябко, пойди, исповедуйся, причастись.
Тись-Тись, пиньк-киньк, трлллл, тррр.
Вставай, вставай. Что такое? На службу опаздываешь. Ай, мама дорогая.
Сейчас я. Сейчас я. А страшно мне, Варя, страшно. Конечно, в первый раз
очень страшно. Но это потом пройдёт.
Вот смотри, Зябко, я тебе в первое отделение кошелька положила тот список
грехов, который ты вчера сделал, когда к исповеди готовился. Это ты батюшке
на исповеди отдашь, когда каяться будешь, понял?
Понял.
Вот. А во второе отделение, смотри, я тебе положила список покупок, которые
на рынке после службы сделать надо. Понял? Ну а чего же. Что тут трудного.
Только страшно — ужас, Варечка, может, я в следующий раз как-нибудь?
Никаких. Вот и хорошо, что страшно. Дай я на тебя гляну, обернись. Всё.
Иди. Иди. Только я тебя очень прошу, Зябко, не перепутай листики. Что такое,
я не слышу? Да ничего. Иди. С Богом, Зябко, с Богом.
Юла
торжественно вращается планета,
размешивая в кружке молоко,
и мама думает о чём-то о таком,
чего, быть может, и на свете нету,
а я гляжу, как тени мельтешат,
бегут из тёмных комнат в палисадник,
где наш орех — весёлый горький всадник —
в зелёных латах объезжает сад,
и вертится шуршащая юла
всего, что совершается в округе,
вращается планета, тени, звуки,
и время засыпает у стола...
Жатва
На посёлке отцветает абрикос, и лепестки покрыли тропинку, ведущую к
старому дому. Трава высокая и густая. Пахнет мокрой землёй, белыми горьковатыми
лепестками, тюльпанами. У соседей напротив убирают сад, жгут ветви. Дым
в сумрачном ветреном и высоком пространстве между деревьями, каждые пять
минут срывается дождь, крупные холодные капли, тогда можно подставить ладони,
насобирать немного воды и плеснуть себе лицо.
Чужой, в сущности, сад. Тихо зашёл и сижу под козырьком полузаброшенного
второго входа в дом. Этот дом строили мои предки, но ещё чуть-чуть, совсем
немного — и сюда придут чужие люди, и будут жить. Будут жить так, как будто
тут меня не было. Так, как будто по этим тропинкам не я бежал с длинным
нелепым сачком, не я плакал в подушку от ночного одиночества и тоски, не
я до беспамятства любил маму и папу. Да, они придут сюда так, как будто
у меня и не было ни мамы, ни папы. Как будто у меня и не было моего длинного
сказочного детства, начала моей жизни. Они будут везде здесь ходить, ломать
старую мебель, вывозить мои старые велосипеды, игрушки, отправлять в ссылку
на Холмы мои марки, книги, значки, недоумённо рассматривать коробки с моими
волшебными диафильмами, интереснее которых нет ничего. «Кот в сапогах»,
«Буратино», «Красная Шапочка». Новый хозяин дома повертит в руках старый
проектор, поцокает языком. Надо же, у меня в детстве был такой же. И бросит
его на кучу такого же дерьма, которое надо в срочном порядке собрать и вывезти
отсюда.
Ну а что. Ему же как-то жить-то тут надо. Он же этот дом покупал не для
того, чтобы с сачком бегать. Представляю, как бы это выглядело. Эту сливу,
две вишенки и грушу он спилит. Старые потому что. Постройки вовсе снесёт,
сровняет тут всё с землёй. Прихватит, конечно, немного муниципальной землицы,
когда будет ставить новый двухметровый забор из красного кирпича. Вычистит
старый колодец, и у него будет самая вкусная вода в мире. Его собственная
вода. Но перед этим, перед этим он перекопает все эти тёплые тропинки в
саду, разорит муравейник, вырубит бузину и калину, уничтожит пионы и тюльпаны.
Ему понадобится место, чтобы рыть котлован.
Так стоит ли ждать? Может, взять, тихонечко облить всё это каким-нибудь
специальным веществом, чтобы всё это обратилось в прах, сгорело, выветрилось,
развеялось по ветру, навсегда исчезло. Конечно, не стоит. Потому что если
я сейчас возьму и, к примеру, всё это спалю, то покупатель не станет платить
такие деньги за выгоревшую пустыню, за тлеющие головешки. Ему может совсем
не понравиться, что тут всё сгорит. Может, он и покупал это всё, чтобы спалить
всё самому. И обидится, если это сделают без него. Вполне может быть. Сейчас,
вы знаете, трудно что-либо определённое говорить о людях. У многих сейчас
какие-то очень широкие взгляды.
Лучше подгадать, когда он приедет сюда на своей машине, чтобы новенькой,
только из-под венца жене показать участок, где будет стоять их новенький
дом. Это будет, вероятно, не раньше осени, потому что надо же ещё документы
оформить и всё такое. Он приедет, а тут всё горит и пылает. Крыша как раз
занялась по-настоящему и выплёвывает в небо пучки весёлых искр, вишня горит
и пахнет вишнёвой болью, корой, памятью. Груша пахнет сладко, сок выступает
из горящих, живых ещё сучьев и шипит, северо-западный ветер, осень. Капельки
начинающегося дождика шлёпают по лобовому стеклу. И кажется, от них пожар
разгорается всё теплее, всё приветливее. Сочные густые тучи плавают в небе,
осенний посёлок раскрылся навстречу миру, как старинный живой цветок. В
сенях у холодильника от жара начинают вскипать бутыли с соленьями и вареньями.
Бабушка Марфа Александровна рассеянно щурится на иконы, на часы, что-то
шепчет. Вдевает в иголку толстую красивую нитку из клубка. Таких клубков
у неё море.
Они разноцветные, толстые, тёплые. Из них у неё получаются великолепные
ковры. На пяльцах растянуто то, что через год станет ковром ручной работы.
Под этими пяльцами, занимающими целую комнату, как всегда, сижу я и играю,
будто я в своём домике. Вот сейчас мне, может, и не совсем понятен сокровенный
смысл этой игры, но тогда, тогда — да. В руках у меня немного конфет, но
много конфет я уже съел, и потому меня клонит в сон. Бабушка всегда что-то
напевает, когда работает. Её песни почти всегда грустны. В этих славянских
песенках есть что-то уверенно сумасшедшее, а поэтому манящее к себе слушателя
любого возраста. Манит и подчиняет.
Мама зовёт нас к столу. Меня кто-то достаёт из-под пялец и несёт в зал.
И вот мы за столом: мама, папа, две бабушки, два деда. Деды и отец выпивают
первую рюмку именно в тот момент, когда загорается окно в зале, лопаются
стёкла. Ветер проникает в дом, клубы дыма. Отец начинает рассказывать что-то
смешное, и все смеются. Мне в руку сунули кусок сыра, и я сонно его грызу.
Брат спит в коляске. Огонь танцует на столе, и хрустальные стопки просто
великолепны в отблесках огня.
Ой, как красиво, говорит жена хозяина. Да уж, растерянно говорит новый
хозяин. Выходит из машины. Закуривает. А что это там, в зале, говорит он
как-то пристально всматриваясь в дымное пламя. Смотри, жена, мне кажется,
что там люди. Да что ты, какие там могут быть люди, говорит она весело.
Живые, говорит он.
Лопается второе окно, и гудящим сквозняком из комнаты выдувает дым, разгорается
огонь. На стенах горят старинные вышивки, взятые в рамки, фотографии, бумажные
иконки, рушники. Только иконка Николая Угодника не горит. Всё ярче светится
её оклад. Крупные капли мира стекают вниз по лику и дальше по старенькому
серванту, купленному по случаю в далёком пятьдесят втором.
Вроде как свежо стало к вечеру, говорит мама. А что ты хочешь, октябрь,
отвечают ей мужчины и снова наливают. Октябрь. В октябре всегда уже свежо.
Через неделю снег обещали, говорит бабушка, имя которой Любовь. Кушай, Вовочка,
кушай, улыбается она мне. Да что вы, Любовь Захаровна, возражает отец, какой
там снег. Осень в этом году будет тёплая и долгая. Снега не будет очень
долго. Зато потом навалит его очень много. Снега, заинтересовываюсь я. Да,
сынок, снега. И Дед Мороз, говорю я. Точно, говорит отец. Он самый. Самый
морозный.
Люда, там же люди, говорит новый хозяин, ногой выбивает калитку и пытается
подойти ближе, но это, к счастью, уже невозможно.
Дом горит. И как во всяком настоящем доме, в нём сгорает только то, что
было в нём необязательного и случайного. Все эти диапроекторы и сачки, дипломы,
письма, удостоверения, смешные сберегательные и пенсионные книжки, досада
и жалость, все эти вёсны и зимы, болезни и недоумения, слёзы и разочарования,
вся нажитая боль и никому не нужная бесконечная память.
Вдруг мимо нового хозяина, прямо внутрь пылающего дверного проёма проходит
мой дядя. Не стой близко к огню, дятел, на ходу советует он новому хозяину.
Тебе ещё двух девчонок растить. На миг оглядывается, улыбается. Придерживая
горящую занавеску, пропадает в огне. Да, Миша, как-то отстранённо соглашается
его молодая жена, отойди подальше. В самом деле. А что он сказал насчёт
детей? Замолчи, дура, отвечает ей новый хозяин и заворожённо смотрит в окно,
в котором празднует наступление жатвы моя семья. Там мой дядя пьёт штрафную,
там, на коленях у Любовь Захаровны, стою пятилетний я, смотрю в окно и тихонько
машу рукой. Я стою и машу рукой не только ему, я прощаюсь с миром. Прощай,
говорю я ему, новый хозяин. Прощай.
декабрь 2007
январь—июль 2008
|
|
Владимир Владимирович Рафеенко
родился в 1969 году в Донецке, окончил ДонНУ (русская филология
и культурология). Романы «Краткая книга прощаний» (Донецк, 2000),
«Каникулы магов» (Донецк, 2005), три стихотворных сборника. Новеллы
публиковались в журналах «Многоточие» (Донецк), «Магазин. Журнал
Жванецкого» (Москва), «Византийский ангел» (Киев), «Соты» (Киев),
«Фонтан» (Одесса), «Крещатик» (Франкфурт-на-Майне), «Черновик» (Нью-Йорк),
«Грани» (Москва), «Воздух» (Москва). Живёт в Донецке.
|
|