©П · Сергей Кирошка  
 
Литеросфера <<   >>  
 

ВЕРЁВКИН

Жизнь людей можно уподобить книгам. Люди от рождения до смерти пишут с помощью Божественного провидения каждый свою книгу. Божественное издательство неустанно издаёт их в одном экземпляре. У простых граждан это не какие-нибудь тома в твёрдых переплётах «под цвет обоев», с тиснениями, на мелованной бумаге, с золотым обрезом и тому подобное, а маленькие, прошитые железными скобками тоненькие брошюры, вроде тех, из серии «Здоровье», разноцветных, одинаково оформленных, которые за шнурки вешают в коридорах лечебных учреждений, чтобы больные не теряли зря времени в ожидании приёма у врача. Пятьдесят, семьдесят страниц банальных истин о вреде курения, алкоголя, об опасности случайных половых связей и так далее.

Впрочем, содержание может быть разным. В этой «библиотеке» встречаются сборники анекдотов, непролазные любовные драмы, жития святых, чернушно-натуралистические повести, детективы, книги из библиотеки приключений, нечто похожее на отчёты судебно-медицинской экспертизы или истории болезней. Дядя Коля в этом разнообразии до определённого возраста вписывался, конечно же, в производственный роман.

Мне было двадцать лет, я учился в институте, когда дядя Коля, наш сосед по коммунальной квартире, приехал как бы насовсем с Севера, где он всю жизнь что-то возводил и прокладывал. До этого времени дядя Коля только «числился» в нашей коммуналке, приезжая раз в полгода на недельку-другую погулять по Питеру. Он был как бы членом семьи, регулярно поздравлял с Новым Годом, с Восьмым марта, привозил в подарок то оленьи рога, то кедровые орехи, а однажды привез медвежью шкуру. В детстве какое-то время я даже думал, что он и есть мой неизвестный отец. Но он и мама как-то проскочили мимо друг друга. Приезды дяди Коли на короткий срок совпадали с периодами маминых очередных увлечений, да и у дяди Коли в Питере была подруга юности, которую я встречал иногда у нас. Она была тихой, задумчивой, стеснительной, прятала глаза за стёклами очков под длинной чёлкой. Впрочем, нельзя было понять характер их отношений. Вера Николаевна была замужем, у неё был сын моего возраста. Она никогда не оставалась у дяди Коли допоздна. Вели они себя тихо. Дядя Коля, проводив её домой, казался каким-то неуверенным, оправдывался перед мамой.

В подпитии дядя Коля бесцеремонно расспрашивал меня о моей жизни.

— Ты странный тип.

— Почему?

— Не похож на своих сверстников.

— Вы так считаете?

— Разве нет?

— Наверное.

— У тебя есть друзья?

— Есть.

— Почему они не приходят?

Они не приходили. В самом деле, почему? Может быть, они не друзья, а приятели?

— У тебя девушка есть?

— Есть.

— И она не приходит.

— Она есть только для меня.

— Что-что?

— Ну, пожалуй, что нет. В общепринятом смысле.

— Я так и думал.

Часто от таких вопросов я терялся, как подозреваемый на допросе. Ничего не мог объяснить. И алиби у меня не было. Но дядя Коля и сам как-то всё понимал, по-своему, и не ждал исчерпывающих ответов. Его самого я не решался расспрашивать о его жизни. Знал только со слов матери, что он был каким-то строительным начальником, кочевал всю жизнь с одной стройки на другую. Потом что-то произошло, он расплевался со всеми и уволился. Тем более что пенсию уже выслужил, проработав даже больше положенного на Севере.

— Что, на старика похож?

— Отчего же.

Сосед и в самом деле выглядел старше своих пятидесяти пяти: седой, тощий, прокуренный, смертельно усталый. «Как Йоган Вайс в последней серии», — пришло мне в голову. Что ещё тогда могло прийти мне в голову?

Я впервые стал с ним разговаривать на отвлечённые темы после того, как ему однажды вечером сделалось плохо и пришлось вызывать «скорую». Приняли за внука. Велели смотреть за ним, не давать курить и пить. Сделали укол и уехали. Но в больницу не увезли. Мать к тому времени уже переселилась в деревню в Псковской губернии к бабушке, которая осталась одна после смерти деда, и только иногда наезжала домой за пенсией и просто проведать, привести квартиру в порядок.

— Что, испугался? — спросил дядя Коля, когда ему полегчало. Он лежал, провалившись в подушку, худой, серый, тяжело дышал.

— Испугался.

— Что-то на меня нашло. В жизни никогда не болел. Ноги, руки ломал, а чтобы чего-то такого, пилюльного... не было. В глазах потемнело. Теперь полегче. Ты иди.

— Ничего, я посижу ещё.

— Ну-ну.

Дядя Коля лежал на спине с закрытыми глазами. Дыхание его сделалось спокойней, тише. Он будто заснул. Я сидел в кресле у окна и разглядывал комнату. С детства я помнил её такой. После приезда дядя Коля ничего не изменил в комнате, разве что телевизор купил. Старый платяной шкаф, письменный стол напротив окна, книжные шкафы до потолка вдоль стен, диван, на котором лежал сейчас дядя Коля, несколько допотопных стульев. Середину комнаты покрывал потертый ковёр. В детстве я часто играл здесь, когда к маме приходили гости. Мы с мамой пользовались комнатой как своей, я готовил здесь уроки, читал, даже спал иногда. Все это, конечно, с разрешения дяди Коли.

Я взял со стола книгу.

— Пойдёшь спать? — очнулся дядя Коля...

— Еще посижу немного.

— Уже всё в порядке. Ты видел, как умирают люди?

— Нет.

— Ещё всё впереди.

— Ну что вы...

— Я не про себя говорю, а вообще. Ну, раз ты сидишь, то достань со шкафа коробку. Там на дне большая фотография... Нашёл?

— Да.

— Я люблю на неё смотреть иногда. Меня там узнал?

— Нет.

— В последнем ряду третий справа.

Это был большой групповой снимок. Военные в форме без погон, довоенного образца, женщины в белых платьях, дети. Невозможно было узнать в круглолицем, стриженом, похожем на Тимура из команды мальчике лет двенадцати дядю Колю.

— В сорок первом мы жили в Белоруссии. Перед самым началом войны отца зачем-то вызвали в Ленинград. Мать тоже решила поехать к родственникам в Подмосковье. Вместе с младшей сестрой. А я не поехал, кажется из-за экзаменов в школе. А тут война. Через неделю к нам в поселок вкатили немцы...

— А потом что?

Дядя Коля продолжил не сразу:

— Видишь там, в центре, красивая женщина??

— Во втором ряду?

Я сразу, ещё до того, как дядя Коля упомянул её, обратил внимание на лицо женщины, сидевшей в середине второго ряда. Она была серьёзна. Глаза её были встревожены, широко раскрыты. Все остальные на фотографии просто позировали, торжественно-выжидающе застыв в ожидании вылетающей птички. А она глядела в объектив, будто всматривалась в будущее, будто видела меня, сидящего сейчас с фотографией в руках. Хотелось отвести взгляд в сторону.

— Да. Это жена начальника штаба полка, в котором служил мой отец. Ее звали Марией Васильевной Долгушиной... Теперь на этой фотографии одни мертвецы.

— У вас никого не осталось?

— Теперь никого. Мать и сестра умерли в эвакуации. Отец — уже здесь, в этой квартире. Ещё до того, как вы с мамой сюда въехали.

Дядя Коля опять надолго умолк. А я сидел и думал о том, что надо бы ещё что-нибудь спросить, проявить заинтересованность к истории этого одинокого человека. Но было как-то неловко и страшно, как всегда бывало страшно говорить с больными или несчастными людьми. Казалось, что они способны увлечь за собой в ту пропасть чужой страшной жизни, в какой они находились. Дядя Коля лежал с закрытыми глазами, его серое преображённое болезнью лицо было неспокойно, подрагивал приоткрытый рот, вздёргивались брови, страдальчески морща лоб. Я опять взялся рассматривать фотографию. Дядя Коля очнулся от погружённости в свои мысли:

— Ты ещё здесь? Посмотри, там, на снимке, на самом верху слева... Видна одна только голова. Это лейтенант Верёвкин. Виталий Васильевич Верёвкин... Три В. Никто не предполагал, что немцы будут так быстро. В посёлке никого не было. Одни женщины. И Верёвкин с неполным взводом солдат. Охраняли склады. В которых, как оказалось, почти ничего не было. Мы прибежали к нему, когда на окраине появились мотоциклисты. Никто нам все дни с начала войны не мог сказать, что делать. Верёвкин остался за начальство. Все остальные ушли на запад ещё в первый день. Мы проявили массовый героизм при охране складов. Нас заперли в камере гауптвахты... Вот, некогда было всю жизнь вспоминать о них. То есть, как следует вспоминать. Помнил-то о них всегда. Вдумывался безуспешно всю жизнь в один полуфилософский-полупраздный вопрос... О неком равнодушии. Равнодушии с большой буквы. О «великом безразличии», о какой-то холодной, космической пустоте, рядом с которой проходит жизнь человека. Пустота подстерегает его, и он проваливается, в конце концов, в неё. Незаметный, безгласный человек. Квадратик или кружочек структурной схемы предприятия. Человек-должность, человек-функция: закручивает ли он гайки или ставит печати на важных бумагах. Дома, в четырёх стенах, он и того обезличенней: «уважаемый товарищ квартиросъёмщик». И всё. Один из миллионов. Совсем как я сейчас. Потом этот безвестный Акакий Акакиевич исчезает навсегда, будто его никогда не было. Когда жив был отец, собирались на девятое мая ветераны полка. Приезжали сестры Верёвкина, они живут недалеко — в Оредежи. Приезжала долгушинская дочь. Я никогда им ничего не говорил.

— О чём?

— О чём? О чём... О историях исчезнувших людей. О бесследных людях. Теперь хоть тебе можно будет рассказать. У нас в школе, до войны, был учитель, старик уже, начинал работать ещё в гимназические времена. Он нам говорил, сейчас уже смутно помню, о каких-то ниточках, связывающих времена. В классе было нас человек двадцать. Ниточек. Не знаю, что с ними теперь. Может быть, осталась только моя ниточка. Она тянется от этой, текущей сейчас минуты к тому довоенному миру, как провод полевого телефона. А я как телефонный аппарат. Ещё пока в состоянии соединить с тем, сгоревшим на самом деле, миром. Там всё так же светит жаркое летнее солнце, плывут облака, кошка Маня сидит на подоконнике нашего дома. Мои школьные тетрадки на столе, в тетрадках сочинение про образ Онегина или вроде того, знаменитые задачки про бассейновые трубы, через которые что-то течёт и выливается...

Я заскрипел стулом.

— Тебе это, наверное, неинтересно. Старым стал, чувствительным.

Дядя Коля, приехав в Питер, устроился работать слесарем на котельную недалеко от дома.

— Там самое мое место. Среди разбитых горшков, — посмеиваясь, говорил он.

— Что?

— Хочу просто гайки крутить. Закрутил и домой. Жалко, что пораньше не догадался это сделать. А то всё бежал впереди паровоза в светлое будущее.

Мне всё это из разговоров, заводившихся дядей Колей большей частью в подпитии, было тогда не очень понятно. Но я опять боялся расспрашивать. Что-то понимал, о чем-то догадывался, но никак не мог пересилить свой страх перед чужой жизнью.

Жизнь в слесарях не оздоравливала дядю Колю.

— Зачем мне эта работа? — не раз говорил он. — Денег мне не надо. И надоело. Одно и то же.

— Вы бы в начальники пошли...

Дядя Коля посмотрел на меня как на умалишённого.

— Уставать стал...

На кухне в его антикварном буфете всегда стояла начатая бутылка коньяка или водки. Что я мог для него сделать? Может быть, ему хотелось поговорить с кем-нибудь. А был только я, непьющий студент, занятый своей жизнью.

Дядя Коля прожил в Питере неполных два года. Врачи только под конец поставили истинный диагноз. Однажды, приехав с институтской практики, я застал дома маму.

— А Николай Иванович умер, — сказала она сразу, чтобы погасить мою радостную улыбку.

— Как?..

— Да, Петичка, нет больше нашего соседа. Уже две недели... В больнице. От рака крови.

— А ты как узнала?

— Письмо от него получила, — мама заплакала, — написал приезжай мол, Петровна, а то комната пропадёт. Его комната. Ты-то на практике... И в больнице всё про комнату говорил. С обычными своими смешками. Шутил всё. Даже расчёты сделал похоронных денег. Ходила доверенность оформляла. А ему хоть бы что. Я чуть умом не тронулась. Плачу, а ему всё смешно, успокаивает. Говорил, что он нужен в будущей жизни, поэтому его Бог прибирает.

Мама через некоторое время опять уехала в деревню. Я ещё долго не решался осваивать «унаследованную» нами комнату дяди Коли. Мама там ничего не тронула.

— Потом как-нибудь приеду, ремонт сделаем. Может, кто из родственников отыщется. Вещи заберёт.

«Да уж, вещи, — подумал я, — хомут да клещи. Привет от дяди Васи».

Прошло лет пять. За это время только два или три раза звонили какие-то знакомые дяди Коли по работе на котельной. Да однажды зашёл его бывший коллега, проездом оказавшийся в Питере. Я пытался выяснить у него что-нибудь о прежней жизни дяди Коли.

— Обыкновенно всё. Как будто... Работал. Во все дыры лез. Ну что ещё? В деревне под Томском была у него одно время жена не жена, женщина. В начале шестидесятых он там что-то строил по военной части. Она была из коренных, то ли эвенка, то ли ещё как. Деньги свои он ей посылал. Из-за неё случай произошёл скандальный. Отмечали какой-то праздник всем управлением. Один тип решил сострить, назвал её «чумовой», так Николай Иванович его избил, еле оттащили. Он и отпуска свои часто там проводил. Охотился. А вообще, молчаливый был. Всё в себе носил. К нему хорошо относились, но близких друзей у него не было. Такой человек... Царство ему небесное.

С бывшим коллегой дяди Коли мы просидели на кухне часа три за бутылкой водки, которую принёс гость, закусывая какой-то особенной копчёной рыбой. Я не пробовал такой с тех пор, как нам с мамой привозил её с Севера дядя Коля.

Когда в связи с предполагавшимися изменениями в моем семейном положении пришла пора обживать по-настоящему комнату дяди Коли, я стал разбирать его бумаги, которые до сих пор лежали в выдвижных ящиках старого платяного шкафа. Одежду его мы с мамой уже давно, сложив в коробку от телевизора, снесли к помойке. А бумаги остались. Среди всякого бумажного добра, неизбежно накапливающегося в течение жизни, каких-то справок, удостоверений, писем, поздравительных открыток, программок концертов, фотографий и тому подобного, оставшегося не только после дяди Коли, но ещё и после его отца, я нашёл несколько общих тетрадей, полностью исписанных, потрепанных, похожих на институтские конспекты первоисточников. Я открыл одну из них и, пролистав веером, хотел положить на место, но зацепился взглядом за фамилию Верёвкин и вспомнил наш давний разговор с дядей Колей про довоенную фотографию. Я аж присвистнул от удивления. Просмотрел ещё несколько тетрадей, сухо трещавших склеенными от долгого лежания страницами. О Верёвкине было не так много записей, всё остальное относилось к времени работы дяди Коли на Севере. Это не были дневники в полном смысле слова. На обложке стояли даты начала и окончания тетрадей. Бытовых записей про то, что он сегодня делал, что кушал и когда встал, как в обычных дневниках, почти совсем не было. Заметки о работе, без фамилий, одними инициалами, с сокращёнными словами, так что понять, о чём шла речь, не всегда было возможно. Какие-то краеведческо-этнографические зарисовки, лёгкие, меткие, интересные и, как мне показалось, не без литературных достоинств. Много упоминаний книг. Несколько раз встречались тёмные, полунамёком, страницы, посвящённые какой-то женщине, тоже обозначенной буквами, то одной, то двумя. Я не сразу всё это прочитал. Под настроение. Дошёл и до последней тетради без даты её окончания. По-видимому, в ней дядя Коля писал уже в больнице, и маме отдали её после его смерти.


«Мотив забытого в больнице. Время идет и никаких чудес не происходит. Человек в нормальной ситуации живет в “судьбе”. Это когда действуют законы линий на ладони, гексаграммы Ицзин, астрология, кофейная гуща. Действуют характер, мировоззрение, система жизненных ценностей, образование, наследственность, детские истории...

В больнице всё это перестаёт определять судьбу. Она уже определена. Это царство болезни. Что-то слепое, как раскорячка, ни на что не похожая, вирус под микроскопом, какая-нибудь туберкулёзная палочка или голая статистика красных кровяных телец. Всё, кроме чего-то из этого ряда, остаётся за порогом палаты, как родственники и знакомые. Им тебя жалко, но они уже из другого мира, из другого времени, из другого пространства. Остаёшься один на один с пока ещё запертой белой дверью с матовыми стеклами, с той, что на первом этаже в конце коридора. И так не хочется туда идти, даже заглядывать туда».

«Добро и честность в незаинтересованности, в неучастии. Но это дано не многим. Мне это не дано. Это очень обременительно. Как соблюдение христианских постов. Всё время надо контролировать себя: что можно есть, а что нельзя. В стране атеистов, где всё устроено без учёта специфических интересов христианских и житейских праведников. Хотя в нынешнем моём слесарном виде иногда кажется, что всё просто: плюнь на всё и делай, как считаешь правильным. А там... Сколько было изгажено природы, искалечено душ... Борьба, ожесточение, азарт. Почему мы не боялись так жить. Почему нам так много и безоглядно было нужно. Можно, конечно, находить всякий раз себе оправдания. Доблестно потрудился. Чуть героя не дали. Покаяться, что ли? Пока не поздно».


Записи мыслей по разным поводам, рассуждения о социализме, даже какие-то философские записи, заготовки для каких-то партийных, сразу видно, собраний или для занятий политучёбой. Вперемешку с отрывочными воспоминаниями о довоенной школе, войне, институте.

Про Верёвкина дядя Коля вспоминал несколько раз. А самая первая запись о нём начиналась с рассуждений о шахматах.


«Все случилось, как у слабого шахматиста. Выигрывал, выигрывал, как-то избегал то одной опасности, то другой, а потом — один неправильный ход, зевок — и посыпался. Может быть, это и мучает всю жизнь, потому что зевок, случайность, глупая лотерея. И всё же... Как возвращаешься без конца к глупо проигранной партии, так и с Верёвкиным ещё и ещё раз прокручиваешь в памяти это кино, пока не подойдёшь к тому глупому, случайному ходу, который всё превратил в ничто.

Нескладный Верёвкин. Или вернее, складной, складываемый, длинный, коленчатый, локтевой... Его хотелось сложить в несколько раз как слесарный метр, чтобы он стал похож на обычных граждан. Говорил он медленно, путано. Его надо было долго слушать и самому мысленно редактировать, передвигая слова, расставляя точки в конце предложений, дополнять пропуски нужными словами, чтобы хоть что-то понять. Даром что окончил университет до армии. То ли философский, то ли филологический факультет. Говорил нескладно, может быть, именно из-за своей философско-филологической основательности. От кривоколенной загнутости его фраз и мыслей так и разило учёностью, которая в армейской среде могла вызывать только смех. И вызывала...

Взрывной волной сорвало большую складскую дверь, и она придавила Верёвкина. Мария Васильевна, кашляя от едкой гари, потащила куда-то вглубь склада мёртвого солдата и стала перевязывать ему голову, причитая: “Потерпи, родненький, потерпи, милый...” А я сидел за ящиком у зияющего проёма дверей и ждал. Через некоторое время после того, как на улице стихли выстрелы, один за другим появились три немца с чёрными потными лицами под надвинутыми на лоб касками. Каски были чёрные, со страшными рожками, хотя, может быть, рожки на каске — это уже позднейшие подрисовки услужливой, но глупой памяти, собирательный образ фашистского солдата. Немцы без умолку говорили. Один из них наступил на торчащую под дверью ногу Верёвкина, тот застонал. Немцы оттащили дверь, и Верёвкин сел, зажав руками залитую кровью голову.

Когда нас повели через двор, мы увидели нескольких мёртвых немцев, лежавших рядком под деревом, уже с по-покойницки сложенными на животе руками и прикрытыми пилотками лицами. Проходя мимо них, я и Мария Васильевна замедлили шаги, удивлённо глядя на распростёртые тела, а Верёвкин и вовсе остановился. Нам ещё только предстояло привыкнуть к новой реальности. Все вокруг казалось дурным сном. Немец, шедший сзади, тоже остановился, но потом, разозлившись, что-то крикнул и сильно ткнул Верёвкина дулом автомата в спину.

В пустой камере гауптвахты было могильно холодно и тихо. Мы сели вдоль стен. Ничего не говорили, будто стеснялись друг друга, боялись пошевелиться, только Верёвкин иногда осторожно крутил шеей и тёр пальцами глаза.

Когда стало темнеть, Мария Васильевна подошла к зарешёченному окну с густо забеленным стеклом, потом к двери, попыталась её открыть, но стучать и звать не решилась. “Что же делать?” — прошелестел её голос, севший от долгого молчания. “Отвернитесь”, — сказала она нам и присела в углу возле двери. Затем вернулась на место.

С улицы всю ночь доносились рёв танков и грузовиков, стрёкот мотоциклов. Только к утру всё стихло. Война прокатила через посёлок.

Был уже разгар дня, когда в коридоре загремели сапоги, дверь открылась, и вошёл молоденький офицер с двумя автоматчиками. Офицер долго разглядывал нас, потом молча кивнул солдатам и ушёл. Солдаты повернули на нас дула автоматов. Мне сделалось безумно страшно.

Нас вывели на улицу. Посёлок был пуст. Мы шли медленно. Я жался к Марии Васильевне, то заглядывал ей в лицо, будто ждал, что она скажет что-то успокаивающее, то оглядывался на немцев, которые шли сзади и зловеще молчали. Глаз у них не было видно в чёрной тени надвинутых касок с рожками.

Веревкин шёл впереди, сосредоточенный, будто что-то обдумывал. Когда мы вышли из города и углубились в лес по просёлку, ведущему к полковому стрельбищу, Верёвкин замедлил шаг и пошёл рядом с нами. Он несколько раз поворачивался к Марии Васильевне, собираясь что-то сказать.

— Что? — наконец, не вытерпела Мария Васильевна.

Но Верёвкин ничего не ответил.

— Куда нас ведут? — опять спросила Мария Васильевна.

Когда сомнения Верёвкина, наконец, закончились, он зашептал, не глядя на нас:

— Мария Васильевна и ты, Коля. Слушайте внимательно. Скоро за поворотом будет овраг, подходящий к самой дороге. Вы с Колей прыгнете туда по моей команде. За кустами вас не увидят.

— А вы?

— Я попробую их задержать.

— Но...

— Подождите. Лучше ничего не придумать. Надо решиться. Времени нет. Я хочу вам сказать ещё что-то важное. Мы, наверное, больше не увидимся... Я хочу, чтобы вы знали, Мария Васильевна, что я вас люблю. Люблю давно. С тех пор, как меня перевели в полк...

— Что!? — вырвалось у Марии Васильевны.

Я тоже не поверил своим ушам.

— Это похоже на бред, но сейчас будет поздно. Я ничего бы вам не сказал, поверьте, но сейчас такая минута наступила...

— Ничего не понимаю. Прыгать нам или не прыгать?

— Да-да. Простите. Всё. Молчите и приготовьтесь. Прощайте.

Мы прошли поворот и, действительно, за ним начинался глубокий овраг, заросший кустами. Мы уже внутренне сжались, готовые к прыжку, но Мария Васильевна резко почти крикнула:

— Погодите! Немцы.

Там на дне оврага среди поваленных деревьев и кустов торчало дуло немецкого танка. Голые по пояс немцы копошились вокруг него. Танк взревел, дернулся, но мотор его зачихал и заглох. Голоса немцев стали громче, слышались смех и ругань.

Дорога спустилась под гору, и начался редкий, голоствольный, сосновый лес, в котором нас подстрелили бы не глядя, если бы мы вздумали туда бежать.

Верёвкин опять понуро шёл чуть впереди. Так мы дошли до стрельбища и тут поняли, что ещё рано собрались на тот свет. Стрельбище, огороженное колючей проволокой ещё нашими, представляло собой как бы готовый лагерь для военнопленных. У входных ворот был домик охранников. Человек, может быть, сто или двести оборванных и грязных солдат и офицеров лежали и сидели на песке. Среди них только я и Мария Васильевна были гражданскими. Мы нашли себе место подальше от ворот и тоже опустились на землю.

Никто к нам не подошёл, ничего не спросил. Над песчаным, с редкими клочками травы, полем стрельбища стояла неестественная при таком количестве народа тишина. Облегчение, которое мы почувствовали, когда поняли, что нас не будут убивать сию минуту, сменилось усталостью и тоской обречённости.

Так мы просидели до ночи. В небе зажглись звёзды. Я лег на песок, скрючившись от холода, но заснуть не мог. Передо мной темнела спина Верёвкина, который неподвижно сидел уже несколько часов, сжав голову руками. Я начал уже дремать, когда услышал тихий голос Марии Васильевны.

— Верёвкин! А что это вы мне там говорили про любовь? Вас, наверное, здорово дверью трахнуло? Да?.. Надо же!..

Верёвкин молчал. Он только, наконец, поднял голову и осторожно, с остановками, лёг навзничь, вжавшись повернутой головой в песок.

— Что молчите, Верёвкин?

— Простите меня, — послышался хриплый голос Верёвкина. — Глупо вышло. Я думал, больше случай не представится.

— А там представился? Сказали бы, к примеру, прошлой ночью. Я, может быть, пригрела бы вас...

— Не говорите пошлостей...

— Скажите пожалуйста!.. Что ж тут пошлого? Думать про любовь под смертью — вот это пошло.

— Простите. Я просто хотел, чтобы вы знали.

— Поставили в известность?

— Простите.

Мария Васильевна помолчала, а потом со вздохом сказала:

— Таким серьёзным казался. А в голове глупости какие-то. Оказывается. Смешной. И мальчишка совсем. Сколько вам?

Верёвкин не ответил.

— Лет двадцать пять, наверное. А мне осенью уже тридцать два стукнет. Ромео недостреляный.

Нас не кормили. Воду мы брали из какой-то цистерны на железных колёсах, стоявшей рядом с будкой охраны. Вода была коричневая от ржавчины и воняла бензином. Через три дня мы уже лежали пластом. Умерших стаскивали в полузасыпанную траншею на бывшем огневом рубеже стрельбища.

Мария Васильевна только под вечер приходила в себя. У её изголовья, прислонясь к гранитному валуну, сидел Верёвкин. Иногда в полуобморочном состоянии я слышал их разговоры.

— Верёвкин, как вас зовут?

— Вит-талий, — Верёвкин почему-то стал заикаться.

— А отчество?

— В-в-васильевич.

— Три В., значит.

Верёвкин, казалось, легче нас переносил голод. Он оброс щетиной и почернел от солнца и грязи. Он поил Марию Васильевну из консервной банки, осторожно приподнимая ей голову.

Вода придавала Марии Васильевне сил, и она начинала очередные разговоры, слабым голоском, делая большие перерывы между фразами:

— Верёвкин, вы... Ты. Не обидишься, если я тебе буду тыкать? Ты всё ещё меня любишь?

— Да.

— Скажи мне сам.

— Я вас люблю.

— Надо же! — Мария Васильевна попыталась рассмеяться потрескавшимися губами.

Помолчав немного, она опять начинала говорить.

— Поговори со мной ещё, — просила она Верёвкина, но говорила больше сама, пока силы не оставляли её. Часто было непонятно, была ли она в сознании или уже начинался бред.

— Я никогда не думала, что со мной произойдёт что-то серьёзное. Мне подруги завидовали, когда я отхватила себе Долгушина... У меня умная красивая дочь. Долгушин уже в подполковниках ходит. Теперь на войне запросто в генералы выйдет. Он такой... Господи, как жалко...

Мария Васильевна хотела встать, но, оглядев мутными глазами несчастное стрельбище, уже погружавшееся в темноту, опять опустилась на землю.

— Говори что-нибудь. Побубни... Ты здесь? А Коля где? — она впервые вспомнила обо мне.

— Здесь. Все здесь.

— У меня какое-то равнодушие к дочери. Я перестала бояться за неё. Вчера ещё подумала об этом. У меня к ней какое-то низкое чувство равнодушия. Бесчувственность. Они где-то там, далеко, у бабы Кати из Рязани, среди своих... А мы здесь подыхаем.

— Молчите, не надо...

— Я видела тебя раньше. Я старше тебя. И у меня папа белый офицер. Только это никто не знает. Даже Иван Карпович. Что ты делал до армии? Ах, да, ты учился... Тьма учёности. Ты как Иисусик. Правильный... Постненький. Мы бы с тобой не сошлись. Правда?

— Знаю.

— Знаешь? Вот так номер, — Мария Васильевна рассмеялась.

— Это необъяснимо в двух словах.

— Тебе что, некогда?

— Отчего же... Мне нравилось на вас смотреть, встречать вас...

— И всё?

— Ну почему же... Глупости, конечно, но я так устроен. Что с этим поделаешь?

— Не понимаю. Я ничего не понимаю.

— Мне хочется вам объяснить, но я не знаю как. Может быть, мне другое больше не интересно. Всё остальное, даже вот эта война, как-то, уж не знаю как, и, наверное, не узнаю, образуется. Есть только вы.

— Всё равно не понимаю.

— Мне жаль, но я и не ждал, что вы поймёте. Я и раньше, когда ещё ничего не начиналось, уже заранее знал, что всё так и будет. Это что-то почти религиозное.

— Это в университетах вас такому учат?

— Здесь ничего не объяснить. Я так долго с этим жил, что, когда нас повели, испугался, что всё так и уйдёт в ничто. Теперь это не пропало даром.

— Что, милый Виталий, что не пропало? Ты меня с ума сведёшь. Это похоже на задачки по алгебре, которые я никогда не понимала. Действующие лица в них, как в жизни, — паровозы, пешеходы... Но как из этого что-то получить, я не смогла ни разу понять. Пятёрки мне и так ставил математик. Он был в меня влюблён.

— Мария Васильевна, и не надо... Может быть, мы ещё поживем и... Вы уже стали говорить на том же языке, что и я. Это уже много. Вся штука только во времени, которого, может быть, совсем нет. Я эгоист, но знаете, я все эти дни постыдно счастлив. Это же редчайшая для меня удача. Не будь войны, всё было бы по-другому, обыкновенно и неинтересно. Отслужил бы своё и... Мне не страшно. По крайней мере, сейчас. Как жаль, что вы меня не поймёте. Не плачьте, милая, хорошая...

— Верёвкин, не говорите больше ничего. Я не хочу вас понимать. Мне не нужно все это. Вся ваша алгебра с высшей математикой...

Ещё через день у Марии Васильевны уже совсем не осталось сил. Она только изредка шевелилась и совсем не открывала глаз. Я сам уже плохо понимал, что и зачем.

Немцы почти не охраняли нас. Вдоль проволоки лениво бродили учёные овчарки, а немцы безвылазно сидели в будке.

Вечером четвёртого дня в лагере началось что-то вроде оживления. Как во сне я видел, что то тут, то там стали шевелиться и переговариваться. Верёвкин сообщил, что ночью хотят напасть на часовых и бежать. Мария Васильевна на секунду приоткрыла глаза и стала подниматься.

Не сейчас, когда стемнеет, — остановил её Веревкин.

Я опять забылся в полусне и очнулся только от криков, лая собак и стрельбы. Все кругом вставали как ожившие трупы, глухо выли и бежали на нетвёрдых ногах.

— Мария Васильевна, Коля, вставайте.

Я как пьяный побрёл за Верёвкиным и Марией Васильевной. Верёвкин вёл нас против течения куда-то не туда, куда бежали все, в сторону от лая собак и выстрелов. Мы добрались до колючей проволоки, подползли под неё и как-то очень просто оказались вне лагеря. Побежали, если это можно назвать бегом, туда, где днём был виден лес.

В лесу мы повалились на землю обессиленные. Потом Верёвкин опять нас поднял. Мы шли, падали в какие-то ямы, спотыкались о корни деревьев. Через какое-то время упали окончательно. Сил не было уже и у Верёвкина.

Проснулись, когда уже рассвело. Я огляделся. Мы ушли всего километра на три от стрельбища. Эти места я хорошо знал. Мы нашли ручей, умылись, напились и повеселели.

— Надо было уже давно бежать, — во мне появился какой-то забытый мальчишеский энтузиазм, — чего мы боялись?

Ни Верёвкин, ни Мария Васильевна ничего не сказали.

Мы шли весь день, делая короткие остановки, когда набредали на черничник. Ночь провели под ёлками. Даже ночная прохлада и голод не могли уже перебить нашу окрылённость, чувство избегнутой опасности.

Под вечер следующего дня мы вышли на приземистую, наполовину скрытую густой травой и кустами избушку. Видно было, что ещё недавно в ней жил кто-то. Рядом с избушкой был небольшой сарай, должно быть, для лошади. Мы не очень долго раздумывали, кому принадлежала избушка. Решили, что леснику. Я сразу же принялся обшаривать все углы, но ничего интересного не нашёл. Только на чердаке удалось отыскать керосиновую лампу и спичечный коробок с несколькими спичками. Верёвкин сказал, что свет зажигать нельзя.

Я лёг спать на каком-то топчане из грубо сколоченных неструганых досок, покрытом полуистлевшим соломенным матрасом, а Мария Васильевна и Верёвкин на полу, на сене, принесённом из сарая. Утром я проснулся от мучительного чувства голода. Верёвкин и Мария Васильевна ещё спали. Я стал бродить кругами вокруг избушки, то забираясь в лес, то возвращаясь. Нашёл несколько грибов. Радости моей не было границ. Я вернулся к избушке, прихватил старое ведро с прогнившим дном, кое-как заделал ветками дно и стал более тщательно искать грибы. Но вместо грибов нашёл огород в двадцати шагах от избушки на полянке. Что-то меня подтолкнуло туда. Среди травы я нашёл кусты картошки. Какие тут грибы! Я со всех ног бросился в избу. Мария Васильевна спала, прижавшись к Верёвкину. Он приложил палец к губам, осторожно высвободил руку из-под головы Марии Васильевны и встал.

Картошку пришлось варить в старом медном чайнике: ничего другого в хозяйстве лесного отшельника не нашлось. На завтрак у нас уже была варёная молодая картошка. Впервые за столько дней мы были сыты.

Так, на картошке с брошенного огорода, мы прожили, наверное, неделю. Отношения Верёвкина и Марии Васильевны видимо изменились. Мария Васильевна теперь не отходила от Верёвкина. А Верёвкин был прежним. Спокойным, даже каким-то меланхоличным. Мы целыми днями сидели на лавке перед избушкой, прислонившись к тёплым бревнам сруба. Среди ничем не нарушаемого покоя леса, пения птиц, гудения пчёл. Почти ни о чем не говорили, так как любые разговоры возвращали бы нас от блаженства сиюминутного существования к безрадостной реальности. Но думали мы все только об этом. И чем больше мы здесь оставались, тем мысли о будущем занимали нас все неотвязней. Наконец, пришёл день, когда Верёвкин сказал, что надо идти дальше.

А накануне произошел странный случай. Мы с Верёвкиным собирали хворост, когда я случайно, издалека увидел людей, идущих по просеке один за другим. Я успел насчитать их человек пять и побежал к Верёвкину, который был недалеко. Мы с Верёвкиным прятались в кустах, пока они проходили мимо нас, тихо разговаривая. Это были наши. Их оказалось человек пятнадцать, а не пять, в грязных оборванных гимнастерках, с чёрными лицами. Я вопросительно посмотрел на Верёвкина, но тот знаками показал, чтобы я не шумел. Это было непонятно, но я ничего спрашивать не стал.

Через три дня, когда мы услышали канонаду и решили, что это уже линия фронта, Верёвкина и Марию Васильевну убили. Мы шли через какой-то заболоченный лес на отдалённые звуки боя и наткнулись на немца. Он побежал от нас, крича. Мы тоже побежали. Нам бы сделать тихий ход куда-нибудь назад или в сторону, но мы побежали, застревая и проваливаясь, напролом вперед через почти открытое место туда, где слышался пушечный гром. Мы уже почти добрались до сухого леса, когда сзади раздались выстрелы и мимо нас засвистели пули. Сначала упала Мария Васильевна. Верёвкина, склонившегося над ней, достали следующей очередью. “Мария Васильевна! Мария...” — и тут его затрясло, он качнулся и упал рядом с ней. Я вжался в мох и не шевелился до темноты. Немцы, наверное, побоялись лезть в болото. Мария Васильевна была жива ещё какое-то время, а Веревкина убило сразу. В темноте я выполз из болота. Меня трясло от страха и холода.

Никакой линии фронта, как мы по наивности думали, не оказалось. Наверное, там, где стреляли, был просто бой попавшей в окружение части. До линии фронта я дошёл только осенью. Ещё две недели добирался до Москвы, нашёл маму и сестру. Потом мы уехали в эвакуацию на Урал. Там в сорок четвёртом мама и сестра умерли от тифа. Я работал на заводе. После войны отец остался служить в Ленинграде. От него я узнал, что подполковник Долгушин был убит на третий день войны».

Всё было уже рассказано дядей Колей до точки, но я нашёл ещё одну запись, в которой упоминалась эта история.

«Беседовал с одной дамой из третьего управления. Ещё там... Прямые, русые, с рыжеватыми прядями, волосы, серые ясные глаза, красивое русское лицо. Такие лица любят в кинематографе про войну. В ролях радисток или санинструкторов. Завёл с ней разговоры о судьбе, о книге, в которой на небесах расписана жизнь людей. Её бы, даму эту, надо было в ресторан сводить, а не учёные беседы затевать с ней. Тем более смотрела она на меня как-то соответствующе. Но что-то в её великорусской красоте будто настораживало. Только через некоторое время я понял, что именно. Она была похожа на Марию Васильевну.

О судьбе можно говорить только в прошедшем времени. Мария Васильевна Долгушина. Аккуратная, ясная, как красивый женский почерк. Не высокая и не маленькая, не худая и не полная. Всё в меру, всё на месте. Радисточка, связисточка... Гармония тела, души, судьбы. Казалось бы. Долгушина не посадили в тридцать седьмом, даже продвинули на освободившееся вдруг место. Всё ладно. Славная, весёлая дочка. Так бы всё и было, если бы не война. Вот тебе и судьба, расписанная на небесах. Тонкая материя судьбы — сплетение характера, внешности, обстоятельств, семейного воспитания... Или в самом деле всё расписано? Проходимость болота, меткость автоматчиков, количество пуговиц на штанах того немца, которого мы согнали с горшка, сила ветра, ясность воздуха, какие-то неуловимые импульсы в мозгу Верёвкина, толкнувшие его и нас вместе с ним под пули... Аккуратная женщина, выросшая из аккуратной девочки. Я будто всю жизнь смотрел ей вслед.

Всю жизнь... Это оказалось так мало».

 

 

 

Сергей Кирошка
РАССКАЗЫ ДЛЯ БЕДНЫХ
  ©П · Сергей Кирошка <<     >>  
Реклама от Яндекс
Ароматы монталь читать далее. . строительный блог http://handcent.ru/ . строительство и недвижимость http://agro-portal.su/ . Все об iPad и iPhone . гостиницы в центре москвы, отели рядом с шереметьево с трансфером . отели подмосковья, отель шереметьево как добраться, гостиница недалеко от шереметьево
Hosted by uCoz