©П · #7 [2006] · Андрей Левкин  
 
Литеросфера <<     >>  
 

SHARAKU КАК ЛИЧНО ТВЕРДЕЮЩАЯ СЛИЗЬ

Кто не знает Sharaku? Каждый знает Sharaku, даже не зная, что это — он, даже — что он вообще был. Он, японец, рисовал акварели, на которых стоят актёры в таких-то своих ролях, с руками так и этак. Внятно существуют — с прочими членами тел, расположенными друг относительно друга не без смысла, соответствуя жесту одеждой. Все эти лица разошлись по рекламам: покажут — каждый вспомнит. Рекламируют мобилки, ксероксы, сканеры, мониторы, принтеры, холодильники, пылесосы, кондиционеры, пиво, наверное, чипсы.

Лица их зверские или задумчивые, страстные. Можно их считать самураями, других — монахами, третьих — автослесарями. Есть менеджеры среднего звена; только что отставленные любовники; садовники в рамках 6-ти соток в ближнем Подмосковье, а также — интуитивно понятные иные японские типажи и воплощенные смыслы чуждого бытия, и даже просто актёры, изображающие актёров.

Дикий, словом, мужик. Очевидно, в год его существования — а это 94—95-й год 18 века, — Sharaku вовсе не знал, что такое Шекспир, и вряд ли слыхал о том, что весь мир — театр, а люди в нём — актёры. С уверенностью можно сказать, что не знал. Не считая того естественного сходства, что Япония, как и Британия, — острова, а женщин в театре обыкновенно и там, и там тогда играли часто небритые из-за пьянства мужчины.

У нас эти нюансы понимаемы с трудом. Словом, есть такой дядька, который рисовал японцев, не зная, что они никому не понятны, но — его японцы были актёрами, что даёт к ним ход понимания через то, что весь мир театр. Но, раз это было сказано на другом острове, то этот ход ложен из-за очевидности сходства: оно случайно.


То есть можно утверждать, что Sharaku, фиксируя актёров, вовсе не думал о том, что весь мир — театр. У него как-то само получилось так, что эта мысль может прийти в европейскую голову. Актёр же не может быть актёром ещё и в театре жизни, он и так актёр, и это удвоение снимает пафос уподобления, открывая возможность для иной трактовки Sharaku: эти его ребята не так чтобы притворяются, но чего-то конкретно хотят — в моменте, запечатлённом на его древнеяпонских фотографиях. И, пока хотят, — только и существуют.

Чем отличается актёр от иного человека? Он — как учат у нас — находится в образе. Нельзя утверждать, что Sharaku это знал. Но, в любом случае, чем-то нечётким актёр отличается от фона, относительно которого он есть. Он как-то чётко выделен: совокупностью костюма, грима и очевидно, наглядно непрагматичного расположения чресл.

Мы не знаем, зачем именно лицедействовал древнеяпонский актёр, какие состояния японской своей души желая передать — явно более выпуклые, нежели принятые в быту, размазанные, но очевидно: в моменте его роли с ним конкретно что-то случилось. И он стал именно таким, каким вышел на сцену или же просто вообразил себе сцену перед Sharaku.

Если бы вокруг японского актёра была болотная пустошь, окрашенная низким вереском, сизым и маленькими рощицами, хаотично в пределах его зрения — осинами, уже слегка желтеющими и краснеющими, то он бы тут же имел костюм цвета хаки, тяжёлые сапоги, чмокающие и, далее, чавкающие. А его настороженный взгляд не двигался бы по прямой с высоты примерно 165 см, в глаза врагу, но — слегка восходил бы от нуля относительно уровня болота до полутора-двух метров, стоящих вертикально на другом конце болота, то есть: оценивая его, болота, окрестности. Руки бы, не считая держащую АКМ, уже были бы отчасти как ласты, завивающиеся внутрь, отросшими ногтями. Болото между тем подступает к нижним ресницам.

Окончание истории печально: уже и самая верхняя рука самурая скребёт заусенцами по краю трясины, а уже из неё, бульками вырываясь между пальцами остальных рук, маленькими взрывами выходят на поверхность пузырями ити, ни, сан, си, го, року, сити, хати, что есть японский счёт от одного до восьми, дающий уходящему в трясину ритм ухода. 9, 10 уже не слышны, но упражнение, несомненно, будет ещё пару раз повторено, уже вне воздуха и зрителей. И этим Sharaku освобождается от фатума, и пусть там сверху, по-над трясиной орут под гармошку в три глотки три танкиста, три весёлых трупа: ему всё равно.


Актёр номер, скажем, 24-й держит пальцы всех его рук веерами, но не расслабленными, а напряжёнными, то есть — чей-то message влетел в него из небытия примерно над пупком: что за дурная весть вошла в него? Не сказать, но уже для того, чтобы так держать пальцы, надо, чтобы рост был не менее 162 см, и вес не меньше 65 кг, а иначе распяленные пальцы выглядели бы ошпаренной фасолью (бело-жёлтая, стручок, плоский, сквозь кожуру выпирают семена), а никак не веерами, и от этой своры мелких и мокрых собак, сопровождающих — хоровым голосом — дурную весть, не отбиться (дурные утренние вести всегда приносят дождливые собаки). Но он же отбился, иначе был бы портрет мертвеца-актёра, а их у Sharaku нет, значит — они как-то выживают, разве что дурной message отпечатается иероглифами вокруг пупка.

Каков механизм превращения Sharaku утром в какое-то существо, которое становится обладать чётким обликом и точным назначением на сегодня? Никто не знает, и он сам — тоже. Так как-то, само собой. Но всё это не абы где, а в Японии, которая выглядит на карте как надрез консервным ножом на банке с томатной рыбой или маринованными кузнечиками. Но, скорее всего, — Sharaku не знал, как выглядит сверху та земля, каждое утро на которой он вынужден становиться кем-то. Может быть, его земля казалась ему просто некоторым перешейком между ночью и ночью, но мы не знаем: что такое — утро в Японии?


Что такое японский рассвет в неизвестной островной местности? Предположительно, зимний. Предположительно — туманный, то есть без бликов солнца на снегу, лежащем поверх их каких-то невидимых отсюда сосен? Видимо, это море, его край. Тогда море отделяется от неба минимально жирной, примерно на полтора типографских пункта чертой, причём белый цвет под чертой чуть серее, чем тот, что сверху — и сверху он не вполне чисто-белый. Конечно, если тут японский рассвет, то окна дома Sharaku глядят на Америку, о чём он вряд ли знал.

Однодневные мотыльки, во множестве летящие плоской стаей, сорвавшись с линии горизонта, где они бы сидели, если бы дело происходило у нас, — не летят в глаза Sharaku. Разумеется, к нему тянутся кое-какие, ощущаемые как сырые, белые нити — чуть белее, нежели цвет утреннего неба: означают они то, что сквозь утренний туман пытается пробиться солнце, но не очень преуспевает.

У Sharaku, конечно, косые глаза: с утра он в ночном кимоно (низ чуть темнее, чем белый верх над чёрным поясом — у кого ж тут может быть чёрный пояс, если не у Sharaku). Косые глаза Sharaku позволяют ему видеть всю чёрную линию от её выхода слева по горизонту — каковым, в сущности, эта линия и является — и до края справа, где небо и земля снова смыкаются. Экран его взгляда, возможно, пересекают гуси, такие фактически чёрно-белые, кричат. Что цветное в это утро?

Очевидно, нужен красный цвет, лучше — шарообразный, потому что с утра простые решения — реальны. Sharaku тут укушен комаром и точка крови, набухающей на его запястье, даёт картине законченность. Уже снова можно стать кем-то. В смысле, надо и уже — более-менее понятно кем. Красный шарик увеличится, и новый Sharaku вылупится из него, как из икринки: прорвав оболочку.


Бывают дни, когда он вынужден оказаться лицом, близким к принятию решений. Ему не слишком нравится, в такие дни его нос становится картинно самурайским: плоским, в профиль похожим на клюв птицы: будто тень вырезали да наклеили. Весь его позвоночник делается тогда схожим по форме с этой линией, что обличает не так чтобы излишнюю услужливость, но напряжённость, готовую действовать, буде к тому голосом дадут директиву. Обычно их не бывает, тело начинает медленно распрямляться, но и во время переплетения с положенными в этой роли женщинами его рот сохраняет тот же выгиб, и, одновременно, готовность заорать, исчезая с приходом ночи. Но их, женщин, сырость, ощущаемая его частями, сделает этот выдох мягким и, чего уж, счастливым. А решения — да, были приняты.

Другой раз, проснувшись, Sharaku узнал, что сегодня он японский рыбак, простой и пошёл ловить рыбу. Причём какой-то дегенеративный рыбак: или слабоумный, либо просто немой — до своей смерти он так и не понял, какой именно. Встал в море по колено, ловит угрей в камышах, камыши шелестят, угри приходят. Свет солнца скользит вдоль моря, возвышаясь, всё хорошо. Вдруг: в руке угорь, перетянутый пополам, как пояском, а где поясок, там не пояс, а кольцо с камнем — светится и переливается. Искрит. Схватил, недоумок, отнёсся иначе как к остальным угрям, которых в плетёной корзине уже полно, цапнул: хотя и недоумок, но понял, что это удача, стал удерживать как-то особенно, а там же слизь, ему бы тогда за кольцо схватить, промахнулся. Только слизь между пальцами, ушёл угорь в камыши.

А он, суча склизкими пальцами, смотрит в воду, бормочет итИ-тиИ-бабабА-бабабА: будто что понял, а челюсть отвисла только что не до кадыка, рот стал большим на выдох и стал он превращаться в воздушный шар (половина шара в лёгких, другая половина на улице; снаружи — голубой, внутри алый). Шар раздулся, лопнул, он и умер. Таким он и остался: пальцы в слизи растопырены, челюсть до кадыка, снаружи голубое полушарие, внутри — сквозь кожу просвечивает алое, лопнули оба.


Когда Sharaku не мог с утра стать никем (дела не было), но процесс уже заводился, он начинал быть каким-то белокурым мальчиком, хотя таких в Японии почти и нет. В такие моменты он бы мог стать даже девушкой, но, поскольку актёры в Японии всегда мужчины, то реагировал мальчиком — нежным, гнущимся, хотя уже на щеках и лезет жёсткая синяя щетина. В такие дни он и не знает вечером — зачем вообще сегодня проснулся? Но такое бывало в безветрие, а он жил на берегу, — не слишком часто. Но всякий раз не мог понять — зачем опять эта история? Тогда он себя не рисовал, конечно. Но так бывает: проснёшься, утро, солнце в окне, пахнет травой, солнцем на траве, она светло-зелёная, просвечивает, и тебе снова пять лет, и солнце, и мама молодая, и сейчас войдёт, а тебе-то уже сорок, что ты ей ответишь, почему все ещё спишь?

Вот некоторые рисунки Sharaku:


http://www.csse.monash.edu.au/~jwb/ukiyoe/sharaku.otani.gif

http://www.asiasociety.org/arts/japan/images/21.1979.220.jpg

http://www.japanb2bmarketplace.com/p1kasa/sharaku.jpg

http://perso.wanadoo.fr/jean-gabriel.luque/XIIIV/sharaku.jpg

http://www.csse.monash.edu.au/~jwb/ukiyoe/sharaku2.jpg

http://www.hangaclub.com/images/others/sharaku_sensu/main.jpg


Присутствует некоторая трансгенность персонажа, учитывая его постоянную модифицируемость. И очень трудно представить процесс: сидит художник, друг за другом входят актёры, будто у него заказ от музея Бахрушина (м. «Павелецкая»). И он их раз-раз, друг за другом. Откуда непонятно, кто же он сам? Он мог бы писать в дневник: сегодня утром, то есть в этот день я был сёгуном, или я был монахом, или я был сборщиком хвороста, или я был рыбаком-олигофреном, или я вошёл в переплетения с дамой высокого сословия. Дневника нет. А такой рисовальный конвейер маловероятен. Значит, он рисовал зеркало.


Фактические данные о нём состоят в том, что (цитата): «ТОСЮСАЙ Сяраку (приблизительные годы жизни 1770—1825) — художник. Творил в Эдо в 1794—1795 гг. О его жизни нет сведений. Он работал в течение всего лишь десяти месяцев (159 картин) и исчез, не оставив никаких следов. Наряду с несколькими портретами борцов сумо, его работы состоят главным образом из портретов актёров театра кабуки, поясных и полных изображений людей. Все они были напечатаны Цутая Дзюдзабуро — наиболее процветающим издателем тех дней. Характерны для Сяраку окуби-э с карикатурными головами на тёмном фоне. Гримасы на лицах, часто доведённые до гротеска, скупые жесты выявляют не только характер исполняемой роли, но и индивидуальные черты самого актёра». Или так: «...ТЁСЮСАЙ СЯРАКУ (Toshusai Sharaku) Сайто Дзюробэ (конец XVIII — начало XIX вв.) — японский график и актёр театра. Мастер направления укиё-э, Тёсюсай Сяраку прославился острохарактерными погрудными изображениями актёров в технике цветной ксилографии...»

Итак, смысл его опыта состоит в прагматичном осознании того, кем ты сегодня оказался. Sharaku является super-буддистом, знающим, что перерождение, то есть — перевоплощение человека, оно — не когда-то после смерти, а происходит, например, уже и каждое утро. Когда на фоне двух половин светло-серого пространства (нижняя часть чуть темнее), разграниченного линией в 1,5 pt, то ли в верхней, то ли в нижней половине набухает алая точка, превосходящая затем размеры икринки, черешни, мозга, покрасневшего от инсульта в нём. Оборачиваясь затем в фигуру, которая сделается тем или иным, то есть — получит такие движения своих чресл, упакованные в такие и такие мышцы, и, сверху, одежду, влекущую к таким-то чувствам, к такому или такому окончанию дня. Он так и превращался, фактически через день (см. выше — 10 месяцев существования и 159 картин).

Истинное сознание, — говорил Хун-Жень, — оно не внутри и не снаружи. Значит, оно может быть в виде звука, в виде куска червя, просто отростка какой-то линии. Но вот проблема: генетически модифицированные продукты, которые хотят пристроить свой генокод к генокоду человека. То есть, его генокод сложен из генокодов картошки, риса, селёдки, водки, а что изменит в нём им генетически модифицированная водка? Или вот, на упаковке чая (бежевая пачка, Earl Grey) была надпись: «Пищевая ценность — 0 калорий», какая-то случайная пачка. Интересно ставить такую же надпись «Пищевая ценность — 0 калорий» наклейками на стулья, столы, рельсы, камни. То есть — это не о физической жизни. Но — есть генокоды, текстов или картин: язык же, как известно, вирус. Действительность же возобновляется постоянно, так что могут быть сбои: утро на утро не похоже: никто не гарантирует того, что продолжается всё та же история. Вирус же продуцирует синдром, он оболочка, внутри которой находится то, что воздействует, а организм борется только с оболочкой. Вот где в предложении конкретно содержится message? Не узнать, в какой букве, но он там точно есть: он прошёл внутрь невидимым, ergo — его там кто-то ждал.


Если я с утра пойму, что сегодня я лыс, то есть волосы гладко лежат только за ушами, то лоб мой будет гладким и высоким до макушки: его блики придут в соответствие с зеркалом, которое в это утро должно быть тоже не слишком молодым и возле его краев слегка отслаивается, шелушась, амальгама. Тогда вокруг меня будут пейзажи пусть даже и не спокойные, но я их успокою своим обликом и взглядом, расположением губ на лице, а лицо будет соответствовать спокойствию, которым я советую окрестностям тоже быть мирными, как бы ни хотелось им гореть.

Но, как бы громко не хлопали холщовые вывески и полы одежды при любом ветре, спокойным я проснусь обычно в апреле, когда воздух будет поступать на землю не через щель, а примерно через пять-семь дыр, проделанных в небосводе, причём 4 будут располагаться в до полудня, а три — после, последняя — уже в сумерках. В эту пору обыкновенно пахнет дымом, хотя и нельзя понять, откуда он приходит.

А вот откуда. Что есть главная услада Sharaku? Это вопрос, а не размышление. К ночи — в тот смутный промежуток времени, когда выстиранные и развешанные вещи ещё сохнут, а не начинают заново набираться влаги от падающего тумана, — он, высушив картину, изображающую, кем он был сегодня, кидает в неё спичками. Выставит картину торчком (она слегка скручивается, но все же как-то стоит на крыльце, края разведены кирпичами). А он, Sharaku (у него так в документах записано, он — Sharaku), достал коробок спичек и, ставя спичку серой на край коробка торчком и придерживая пальцем, щёлкает по её середине другим указательным пальцем — спичка летит, в полёте зажигаясь, попадает или нет. Лист или загорается — тогда в окрестностях пахнет дымом, или нет — эти картины и дошли до нас.

А так он, Sharaku, был червём, не так чтобы белого, полупрозрачного, слегка переливающегося цвета, примерно как лунный камень. Как бы из стекла, мягкий как личинка: овальная, белёсо-мутная, из глубины иногда поднимается цвет.

С утра полусумеречная невнятность матового, пухлого червя, размером сантиметров в 17, вырастает в человеческий рост, приобретая очертания и невидимые на акварели формы того, кем червяк Sharaku себя вообразил и кем стал: а уж ему-то всегда хочется себя вообразить кем-то и хоть где-то побывать — иначе что за жизнь у сырого червя? А особенно вкусно пахнет сухая краска красного цвета, алая такая. Конечно, когда ему надоело превращаться в кого ни попадя (года не вытерпел), он сделался ею и теперь всюду: обесцвечиваясь, высыхая постепенно.


 
Андрей Левкин

Андрей Викторович Левкин

родился в 1954 году в Риге. Окончил механико-математический факультет Московского государственного университета, лет десять работал по специальности; с 1988-го примерно до 1993-го — редактор журнала «Родник», далее — журналистничает в латвийских и российских изданиях. Автор книг «Старинная арифметика» (Рига, 1986), «Тихие происшествия» (Петербург, 1991), «Междуцарствие» (Петербург, 1999). «Цыганский роман» (Петербург, 2000), «Двойники» (Петербург, 2001), «Голем, русская версия» (Москва, 2002), «Чёрный воздух» (Москва, 2004), «Мозгва» (Москва, 2005). Проза публиковалась в «Митином журнале», журналах «Даугава», «Родник», «Урал», «Комментарии», «Знамя», «Новая Юность», «Уральская новь», «Октябрь», «Звезда» и т. д. Лауреат премии им. Андрея Белого (2001). Живёт в Москве.
  ©П · #7 [2006] · Андрей Левкин <<     >>  
Реклама от Яндекс
Hosted by uCoz