©П · #7 [2006] · Виталий Ченский  
 
Литеросфера <<     >>  
 

СМЕРТЬ ГУСЯ

СМЕРТЬ В КОРИДОРЕ

Утром в понедельник я, как обычно, был на работе и довольно вяло брёл по длинному погружённому во мрак туннелю в сторону туалета.

Свет в коридоре у нас всегда был плохой. Большая часть ламп, развешенных вдоль стен в грязно-жёлтых пластмассовых коробках, гаснет уже через несколько недель после очередной замены. Остаётся три-четыре штуки. Ещё немного солнечного света попадает внутрь через пыльные окна, устроенные в обоих концах коридора. Ещё иногда открываются двери боковых комнат...

Было обычное 7 июля, ничем не отличающееся от всех других 7-х июлей. Я лениво ковылял по нашей мрачной клоаке и представлял себя коматозником из книги Раймонда Моуди «Жизнь после жизни». Как будто я на время отдал концы и теперь направляюсь по тёмному туннелю к свету, чтобы окончательно сдохнуть.

Здорово!

По дороге мне встретились такие же, как и я, покойники. Две толстые тётки из бухгалтерии, грязный мужик в каске и электрик из ЦЭТЛа. Я со всеми поздоровался и даже подмигнул электрику: «Как дела, дохляк?» Мимо прошла нормировщица Марина Анатольевна.

— Здравствуйте, Марина Анатольевна.

— Здравствуй, Виталичек.

«Виталичек»! Ха-ха. Тоже мёртвая. Телефонной трубкой подавилась.

Не знаю, как они, но я умирать на самом деле не собирался. Я хотел просто слетать в туалет и вернуться назад в своё тело, оставленное мною в комнате № 615 в сгорбленной позе перед компьютером.

Люди, о которых писал Моуди, говорили, что пережитое сильно их изменило. Они говорили, что после этого стали жить более глубоко и гармонично, стали добрее и терпимее, обрели смысл жизни и узнали истинные ценности.

Я бы тоже так хотел.

Возвращаешься назад из туннеля — и ты уже совсем другой человек. Добрый, мудрый и гармоничный. Вначале об этом никто, кроме тебя, не догадывается. Сидишь себе, разбалтываешь ложечкой чай, смотришь на всех исподтишка и тихо улыбаешься от счастья. А мудрость и доброта всё прибавляются и прибавляются. И от этого так хорошо на душе становится, и как-то даже распирает изнутри. И никто не знает. Только Бибердиев, мой бывший занудный одногруппник, а теперь ещё более занудный коллега по работе, настороженно поглядывает моментами. Вроде подозревает чего-то. Очень уж он у нас к чужому счастью чуток и ревнив. Так что у него настроение портится и даже лёгкая депрессия случается при виде слишком уж явной удачи.

Я смотрю на Бибердиева тёплым, дружеским взглядом.

И вдруг встаю, подхожу к нему и ласково глажу по голове. Не для того, чтобы посмеяться. А потому что жалко.

— Ээээ, Виталий! Ты что!

Он резко отдёргивает голову и раздражённо и даже немного испуганно вскакивает.

— Совсем с ума сошёл! Я, конечно, понимаю, Виталий, ты приколист, но не до такой же степени! Надо, как говорится, совесть иметь. Это, как говорится...

Думаю, на полчаса заведётся. Глупый, маленький, несчастный Бибердишечка. Ах, ну до чего хорошо на свете жить-то!

А ведь просто по коридору прошёлся! Вот какова великая целительная сила клинической смерти!

Таким образом, мой поход в туалет начинал приобретать глубокий духовный смысл и высокое гуманистическое значение.

Путешествие навстречу неведомому... Очищение духа через страх и сострадание. Катарсис...

И в этот самый момент наивысшего и, откровенно признаться, не имеющего под собой никакого разумного основания подъёма ко мне снова вернулась моя обычная утренняя хандра.

Всё это дерьмо, — сказал я и хандря продолжил свой путь.



HOMO TALPA

Избавившись от розовых иллюзий клинической смерти, я стал думать о кротах. Потому что кроты тоже живут в темноте и почти ничего не видят.

Можно было, конечно, попробовать что-нибудь сделать со светом. Как-то его починить. Разобрать коробки, вытащить длинные белые лампы, снова вставить... Покрутить в гнёздах, поменять стартёры...

Но я решил, что не буду этого делать. Внутренне я не был к этому готов. И физически тоже. По утрам на меня находили какие-то непреодолимые слабость и апатия, полностью исключавшие мою личность из всемирного созидательного процесса. Мои плечи опускались и становились мягкими, глаза тухли, голос стихал, губы висли. Я становился бесполезен для человечества, стремящегося к научно-техническому прогрессу, социокультурному развитию и урегулированию внешнеэкономических отношений. Мои ноги переставали вращать педали исторического процесса и я, зажатый со всех сторон коллегами и соратниками, безвольно двигался вперёд вместе со всем человечеством без малейшего вклада в общее дело.


Я бы не возражал, если бы кто-нибудь из энергичных и волевых людей вкрутил эти чёртовы лампочки. Более того — если бы меня заставили, я бы и сам с удовольствием их вкрутил.

Но шли дни, недели, месяцы — и ничего не происходило. Лампы постепенно гасли. В коридоре становилось всё темнее. И вскоре я начал понимать, что приближаются тяжёлые времена. Наступает эпоха мрака и кромешной тьмы.


Именно тогда я решил подробнее узнать о кротах. Потому что если ты не можешь изменить мир, тебе приходится измениться самому.

В словаре Брокгауза и Ефрона сообщалось, что длина тела среднего крота составляет 15—17 см, из которых 2,5 см — это хвост. Рот крота вооружён 44 зубами. Широкие лапы передних ног обращены ладонями кнаружи и назад...

Я давно не видел кротов даже по телевизору и долго не мог представить, что значит лапы «обращены ладонями кнаружи и назад». Даже если встать на четвереньки и покрутить ладонями, всё равно остаётся не вполне понятно. Видимо, так ему удобнее копать. Хотя, если бы я копал руками, то не стал бы выворачивать ладони куда-то в сторону, а оставил бы как есть.


...При отыскании добычи К. («Ка» — так панибратски Брокгауз и Ефрон называют крота) пользуется в основном обаянием, а также весьма тонким осязанием и слухом. Зрение у Ка слабо, но тем не менее, Ка видит и иногда этим пользуется...

Про зрение мне было понятно. Зачем ему зрение, если почти всю жизнь темно? Я сам вижу довольно плохо, хотя и пользуюсь глазами, пожалуй, чаще, чем Ка.


...Ка бывают не только чёрные, но ещё и серые, пёстрые и белые. Питаются они исключительно животными и преимущественно личинками насекомых, дождевыми червями, слизняками, мокрицами, а также мышами, лягушками, ящерицами, змеями и т. п...


Вскоре я нашёл фотографию крота и понял, как устроены его передние лапы. Они похожи на руки пловца. Крот роет не под себя, как это делал бы я, а бросает землю в стороны. Направо и налево. Он как будто плывёт под землёй брассом. Раздвигает почву перед собой и плывёт.

Прямо скажем, ходить на таких лапах не очень-то удобно. Ты опираешься на рёбра ладоней, а не на плоскость. Далеко на таких ластах не уйдёшь. Но, видимо, кроты не очень-то любят ходить. Всё больше роют и иногда плавают.


Кротовые чтения продолжались до тех пор, пока я не стал замечать, что люди, населяющие наш 6-й этаж, как-то странно щурят глаза на свету. К тому же их лица, при внимательном изучении, стали казаться мне вытянутыми чувствительными мордочками. А иногда и сам, умываясь и ощупывая лицо, я с удивлением замечал, что нижняя его часть, а именно нос, рот, подбородок, как будто выдаются вперёд и упираются в ладони раньше тех областей, что находятся выше переносицы. Несколько раз, передвигаясь по коридору, я даже ловил себя на том, что непроизвольно вытягиваю вперёд напряжённые губы и как будто принюхиваюсь.

Я думаю, что это всё ерунда. Но, знаете, на всякий случай, всё же решил почаще бывать на свежем воздухе, и даже периодически случается, что поворачиваю лицо к солнцу и смотрю на него несколько секунд, быстро моргая.

В такие моменты я думаю о том, что современный человек перестал приспосабливаться и эволюционировать. Он предпочитает изменить мир, забить гвоздь, починить пылесос, вкрутить лампочку вместо того, чтобы научиться плести веники и жить в темноте. Наша маленькая колония на 6-м этаже могла бы, например, положить начало новому виду человека, который можно назвать Homo Talpa — Человек-Крот (так по-латыни, кажется). Размножившись, мы бы вывели юркое близорукое существо с широким тазом и мощными ляжками, способное быстро перемещаться в узких длинных коридорах, свободно ориентироваться в полной темноте и копаться в чертежах. Нас бы могли использовать во время крупных отключений электроэнергии в Северной Америке и Европе.

Мы бы могли невозмутимо переносить отсутствие света в течение нескольких недель. При этом мы бы продолжали возиться и устраивать свою жизнь, изредка зажигая маленькие свечи, моясь из ведра и питаясь всухомятку. Слушая, как где-то рядом мы шуршим пакетами и царапаем ножами консервы, остальные люди перестали бы паниковать и поняли бы, что жизнь продолжается и даже более того — жить можно. Ведь главное во время аварии — не допустить паники.

Да, это были бы полезные существа. Homo Talpa. А при свете и полном достатке выводятся только Homo Mudac и Homo Govnuc.



БЕЗОБРАЗНАЯ ТАНЯ

Впрочем, в коридоре есть места и потемнее. Вход в любую из комнат на этаже находится в нише глубиной около метра и шириной метра полтора. Туда свет практически совсем не поступает.

Я подумал, что было бы неплохо когда-нибудь спрятаться в одной из этих ниш и кого-нибудь напугать. Например, нашу нормировщицу Марину Анатольевну. Мысль показалась мне стоящей. Я решил тут же, не откладывая, осмотреть первое попавшееся углубление и обнаружил, что оно уже кем-то занято. «Кем-то» шевельнулось и хмыкнуло.

— Пардон, — пробормотал я.

Фигура в нише качнулась. Это была худая сгорбленная девушка с большой головой, сильно втянутой в плечи, и крючковатым носом.

— Здравствуй, Виталик, — сдавленно, но довольно звонко донеслось из ниши.

Она меня знала.

Как оказалось, я её тоже. Эти натужные звуки, извлекаемые с большими усилиями из раздавленной, смятой гортани, были мне знакомы.

Она сделала шаг вперёд, чтобы я окончательно убедился, кто она.

— Привет, — поспешно сказал я, чтобы она больше не приближалась. — Я тебя узнал.


Безобразная Таня. Бывшая одноклассница и соседка по дому. Горбатая и косоглазая Таня с короткой шеей и широкими плечами, всегда носившая джинсы, кроссовки и спортивную куртку. Некрасивая, уродливая Таня.

С ней что-то произошло во время рождения. Какая-то аномалия. Из-за экологии. Или просто так. С тех пор, с самого детства, ей сочувствовали толстые сорокалетние тётки, выползавшие по вечерам из своих кухонь и кладовок во двор нашего дома, чтобы полущить семечки. Толстые неповоротливые тётки с мясистыми родинками на носах, щеках и локтях, с рыхлыми руками и слоновьими ногами в разбитых шлёпанцах, в цветастых мешковатых платьях, с огромными грудями, зацементированными бюстгальтерами. Если уж и эти существа, занимающие в дворовой иерархии одну из нижних ступеней, наряду со сторожами детских садов и старыми пердунами, укладывающимися спать на первых этажах в моменты самых интересных игр, если даже эти тётки тебе сочувствуют, — значит, твои дела совсем плохи.


Возникшая вдруг из ниши и недавнего прошлого Таня показалась мне похожей на тех шутов-уродцев, которых в старину держали для развлечения богатые сеньоры.

Я сделал шаг назад. Мне не очень нравится средневековый юмор.


В детстве я всегда держался от Таньки-уродины подальше. Невозможно было оставаться прежним, когда она оказывалась поблизости. Я не мог полноценно жить в пределах ста метров от неё. Когда она выходила из своего второго подъезда за хлебом или просто погулять, я начинал сутулиться, щурить глаза и даже немного прихрамывал. Я всеми силами старался сделать вид, что мне тоже не очень хорошо живётся. Я не думал о том, что ей от этого станет легче. Это была смесь стыда и страха. Мне было стыдно за её увечность. Я тайком смотрел, как она идёт по дороге, видел, как прохожие, будучи уверенными, что никто за ними не наблюдает, оглядываются на неё, что-то говорят друг другу. Видел, как их лбы морщились от жалости и брезгливого участия.

Я боялся Таньку-уродину. Уроды всегда казались мне сильнее обычных людей. Кроме того, почти все они были как-то связаны с колдовством.

Мне не хотелось, чтобы она думала обо мне. Мне казалось, что, притворившись калекой, я останусь незамеченным для неё. Я не хотел, чтобы она рассердилась, увидев, как смеюсь или ловко взбираюсь на дерево.

В эти моменты мы менялись с Танькой-уродиной местами. Это я становился в её присутствии уродом. Стройным, длинношеим и прямосмотрящим.

Иногда мне начинало казаться, что она может подумать, будто я так дразню её. Тогда я уже совсем не знал, что делать. Кодекс чести не позволял мне просто убежать — всё-таки она была девчонкой — и тогда я просто стоял не двигаясь.


Постепенно страх уступал своё место стыду и смущению. Это немного сокращало дистанцию, тем более что в школе мне пришлось проучиться вместе с ней два года. В 11-м классе она уже не была так для меня страшна. Похоже, к тому времени Таня тоже стала уживаться со своей внешностью. В голове у неё уже складывались зачатки пессимистической философии, которая хотя и лишит её окончательных надежд на достижение многих видов женского счастья, но в то же время избавит от ночных истерик и продолжительных депрессий. В связи с этим её лицо начинало приобретать строгое и укоризненное выражение, которое она как счёт предъявляла беззаботному и равнодушному миру молодых людей.

Не знаю, удалось ли ей получить что-нибудь таким образом. Вряд ли.

Конечно, она понимала, что её упрёк неразумен и несправедлив. Прочтённые ею книги гуманистического направления несколько усложняли дело. Счастливчики не виноваты. И неудачники — всего лишь материал, через который обнаруживают своё действие законы статистики. Однако как личность она имеет право испытывать хотя бы и ошибочные чувства. И раз уж мир обошёлся с ней несправедливо, то и она может позволить себе немного несправедливости.

Не уверен, что в точности так всё у неё и сложилось в голове. Когда ты оказываешься на её месте, трудно довести такое рассуждение до конца, потому что начинает сжиматься горло и во рту скапливаются слюни отчаяния и жалости.



УНИЧТОЖЕНИЕ ТАНИ

Зеркало Тани — это ядовитая змея, жалящая её в глаза. И хотя оно кусает не по-настоящему, всё равно Таня чувствует, как по телу расползается яд, от которого хочется плакать.

В спальне родителей стоит большое трюмо. Когда их нет дома, Таня подолгу стоит перед ним. Иногда — раздевшись догола.

Таня придумала интересную штуку:


Она заметила, что если десять раз подряд подойти к зеркалу, то на самый последний раз уродство практически исчезает. И чем внимательнее ты себя разглядываешь, тем меньше его остаётся.

Надо чаще себя видеть, и тогда ты перестанешь себя замечать. Так получается, например, с запахом. Если несколько минут посидеть в комнате с каким-нибудь запахом, ты довольно быстро к нему привыкнешь и он станет для тебя незаметным.

С зеркалом сложнее. Запах ты не можешь не нюхать, потому что постоянно дышишь, а глаза, если за ними не следить, долго смотреть на одно и то же не будут. Даже глядя на какую-то вещь очень внимательно, всё равно начинаешь отвлекаться. Вот если бы можно было нюхать своё уродство...


Однако иногда ей всё же удаётся сосредоточиться. И тогда может произойти полное растворение. Полное растворение — редкая удача.

Если не сконцентрироваться, можно стоять целый час, дёргать от злости и раздражения ногами, кричать и яростно плевать в трюмо.

Главное — успокоиться. И смотреть. Если делать это без истерики, уже через пару минут, глядя на своё отражение, ты перестаёшь воспринимать его как себя. В начале, пока ты ещё есть, немного больно, но постепенно боль проходит и начинается уничтожение. Туловище, лицо, руки, ноги, всё тело распадается на отдельные ничего не значащие части. Чем дольше ты смотришь, тем мельче кусочки получаются. В конце концов ты растворяешься полностью. Тебя уже нет. Ты уже не понимаешь, что видишь перед собой. Ты даже не видишь, потому что видеть уже некому. Твой смысл исчезает. Смысл Тебя исчезает. Нельзя понять даже отдельные, небольшие части тела. Уха, носа, родинки не существует. Это материя, вещество, ткани...

После этого можно идти за хлебом.



СТРАТЕГИЧЕСКИЕ ДАННЫЕ

Самое страшное — увидеть себя после долгого перерыва. К примеру — утром, после сна. К этому надо готовиться. Нельзя просто так сразу посмотреть в зеркало, но и не видеть себя вообще, целый день, тоже тяжело. Не из-за таких банальностей, как «причесаться», «накрасить губы» и прочего.

Всё равно придётся думать об этом всё время. Представлять себя. В конце концов ты окажешься ещё более безобразной, чем есть на самом деле.

Зеркало нужно ей как точка отсчёта. Как точные часы. Иначе уродство начнёт спешить или недопустимо отставать. Каждое утро ей необходимо знать степень своей безобразности. Это стратегические данные. Спутниковая съёмка. Сведения разведки. Опираясь на них, она строит всю свою внешнюю и внутреннюю жизнь. Она выбирает, что ей необходимо чувствовать и как себя вести.

Сначала надо подойти к зеркалу очень близко с закрытыми глазами. Пользуясь законами оптики, можно подкрасться сбоку с открытыми, а потом зажмуриться и стать напротив. Поднести лицо очень близко. Упереться в зеркало носом или щекой. И открыть левый глаз. Неплохо подышать ртом и носом, чтобы его поверхность немного затуманилась. Открыть второй глаз. Если смотреть так, стараясь сфокусироваться, даже несколько секунд, глаза устанут довольно быстро. Теперь можно отодвинуться на несколько сантиметров, моргая и расслабляясь. Здесь уже более опасно. Можно покривляться. Высунуть язык, порычать, подвигать нижней челюстью, втянуть щёки. Нельзя останавливаться. Рано. Отодвинуться ещё сантиметров на десять. Смотреть урывками, порциями, с небольшими и частыми паузами. Чтобы изображение было похоже на быструю смену кадров. Через тридцать секунд увеличить время между паузами. Постепенно довести себя до непрерывного разглядывания.

Всё. Теперь смотри и наслаждайся.



НАСТОЯЩИЕ ВЕЩИ

Я всегда робел перед людьми, пережившими важные жизненные события и тяжёлые обстоятельства. Эти люди мне кажутся очень сильными, гораздо сильнее меня. Мне кажется, они легко могут меня раздавить. Всё, что со мной случалось в жизни, настолько незначительно, мелко и смешно, что совершенно не заслуживает их внимания. Получалось так, что в то время, как снаружи что-то происходило, я сидел дома, читал книжки, спал, ел яблоки, учил уроки, смотрел телевизор, стриг ногти. Всё это была какая-то ерунда. Люди вокруг служили в армии, дрались, ебались, женились, зарабатывали бабки, умирали, ломали руку, ногу, ехали в Харьков, воровали, уходили в запой...

Слушая их рассказы, я чувствовал себя мелюзгой, пигмеем. Очень маленьким, ничего не знающим про настоящие вещи человеком. Возможно, это моя судьба — ничего не узнать про настоящие вещи. Я даже точно не знаю, что такое «настоящие вещи». Но то, что они существуют, несомненно. О них постоянно рассказывают те люди.

Иногда моя жизнь кажется мне трусливой фальшивкой.

Я боюсь, что умру, ничего не узнав о настоящих вещах. Хотя, вообще-то, я должен буду хотя бы что-то понять, когда не станет моих родителей. Если ничего особенного не случится, они умрут раньше. Вот тогда, я думаю, до меня что-то начнёт доходить. Но об этом думать страшно, поэтому я сейчас не буду больше ничего говорить.



ЗА КАРТОШКОЙ

Таня из тех, кто знает по крайней мере одну настоящую вещь. Поэтому я боюсь к ней приближаться. Не думаю, что у неё была возможность узнать что-то ещё. Живёт она замкнуто. Нюхает обычное мещанское говно в кругу унылых домочадцев.

Это обыденное серое говно особенно ощущается утром. Осенью. Когда холодно. Ты едешь на жёлтом раздолбанном скрипучем автобусе в какое-нибудь унылое место. В поликлинику или на рынок за двумя мешками картошки. Мешки, свёрнутые, лежат на коленях. Руки колет старая шерстяная кофта, и мёрзнущие ноги всунуты в неудобные, жмущие в промежности, джинсы. Рядом уныло покачивается папа или представитель какой-нибудь пошлой родственной связи: тётя, дядя, троюродная сестра, свёкор, кум... На соседних местах пожилые некрасивые люди: бабы с мятыми дикими лицами в грубых платках, усталые мужчины, стискивающие тёмными коричневыми руками целлофановые кульки и потёртые зелёные сумки.

Спасти тебя может только мысль о собственной исключительности. И хотя твоя контуженная прерванным сном утренняя харя сейчас ничем не выделяется из окружающего социума, ты фантазируешь о своей необычности. Ты особенный, оригинальный, пусть и не лучший, но всё равно достаточно неплохой и обнадёживающий. Ты другой. Не такой, как они. И если бы не свёкор, хуй бы ты ехал сейчас в этом грёбаном автобусе за картошкой на зиму.


Таня будет всю жизнь ехать в этом автобусе. Уродство отнимает у неё свободу. Безобразный человек обречён на тесные связи с роднёй. Когда ты знаешь, что никто тебя, кроме них, не полюбит, становишься более миролюбивым.

По большей части все эти двоюродно-троюродные существа никак о себе не заявляют. Они живут на другом конце города или в каком-нибудь пгт с тактическим названием из учебников по начальной военной подготовке, за 30 км от автостанции (это их излюбленное место). Даже не вспоминая о тебе, они довольно долго могут самозабвенно барахтаться в собственной жизни, устраиваться, переезжать, менять квартиры, покупать мотоцикл с коляской, ломать ногу, пилить грушу, менять ванну, ломать руку... В общем, заниматься глупыми и бессмысленными делами.

При этом они обладают священным родственным правом прерваться и навестить тебя в любое время суток. Обычно они приходят утром. Садятся на диван, нагло разглядывают твои хрустальные рюмки и фужеры, выставленные по старинной жлобской традиции в серванте, спрашивают, «как живёшь», осматривают обстановку и легко соглашаются выпить. Следует быть особенно осторожным. В такие моменты их чувствительность возрастает до предела. Их красные морщинистые мордочки настороженно принюхиваются, маленькие глазки присматриваются. Они ловят твоё пренебрежение, неловкость, видят, как ты скучаешь или тяготишься их присутствием.

Ты можешь вызывать у них либо зависть, либо жалость. Вероятно, они и приходят, главным образом, чтобы развеять мучительный туман неизвестности и понять, как следует к тебе относиться. Там, в Волновахе, их терзает эта неопределённость. Между вами существует невидимая духовная связь, установленная торопливым совокуплением во тьме пьяной, сопящей и чавкающей человеческой пары, несколько десятков лет назад. Мысль о том, что где-то также копается, возится, утепляет окна, меняет трубы, покупает холодильник, ломает палец, вешает шторы гомо сапиенс с хромосомами, битком набитыми такими же, как у тебя, генами, может взволновать даже человека, слабо разбирающегося в основных положениях хромосомной теории наследственности.

Если у тебя получилось лучше устроиться, ты, пожалуй, будешь неприятен. Если ты жалок, то они могут снисходительно пожить у тебя некоторое время. Потому как давно известен оздоровительный эффект, получаемый от наблюдения за чужой неудачей лёгкой и средней степени тяжести.

Они будут расхаживать по твоим комнатам с полотенцем на шее, мыться два раза в день в твоей ванной, лежать на твоём диване, читая старые журналы «Техника — молодёжи», смотреть телевизор, пить холодное вкусное пиво. Они будут демонстративно наслаждаться жизнью. И даже объявят, что собираются сходить в краеведческий музей (конечно, не пойдут, но эффект будет достигнут). «Нет, нет, нисколько... совсем не беспокоит... можете пользоваться... как вам удобнее...» — будешь ходить за ними и улыбаться ты.


У Таниных родителей тоже часто бывали гости. Танино уродство вдохновляло пожилых тёток, любивших покачать головой. Они часто собирались на кухне по выходным и могли качать головами полдня кряду. Если бы у Тани оставалось немного чувства юмора, она бы нашла их похожими на нефтедобывающие насосы в Тюмени.



ОНИ

Последний раз я видел её достаточно близко. Года три назад, когда мне довелось попасть на случайную встречу бывших одноклассников.

Я не очень люблю с ними встречаться. Всегда стараюсь улизнуть от разговора. Делаю вид, что спешу, или как-нибудь неудобно в автобусе повернусь и кивну издалека, — это всем известные приёмчики.

Лучше, конечно, притвориться, что не заметил. Я притворюсь, и они притворятся — вот верх взаимопонимания.

Нет ничего хуже, чем быть обязанным говорить. В этом заключается главный ужас человеческого общения, та его часть, о которой Экзюпери помалкивал. (Если честно, я плохо знаком с творчеством Экзюпери...)

Да, лучше не заметить и мирно разойтись. Но это не всегда получается. Бывает, что и к стенке припрут. Тогда уж стой и терпи.

Не знаю, почему так происходит. Наверное, при этом я выгляжу не очень дружелюбно. Наверняка даже. Думают, что «зазнался» (с чего бы?). Может им даже видится холодное высокомерие и гордыня. Но это не высокомерие совсем. Хотя, может, и высокомерие. Не знаю. Мне катастрофически не о чем с ними разговаривать... Думаю, здесь всё равно нет высокомерия. По крайней мере, явного. Просто я не знаю, что мне нужно у них узнать. Ну, можно, конечно, узнать про «семейное положение», «где работаешь?», «где живёшь?», «как здоровье?». Но ведь это нечестно — спрашивать, если не интересно знать.

При этом я к ним отношусь очень хорошо. Я даже люблю их, когда они уходят. (Это правда. Хоть и звучит смешно. Правда часто бывает смешной). Они мне даже приятны. И после мучительного разговора, составленного из обязательной чуши, когда окончен этот пошлый бред, мне хочется попрощаться как можно теплее.


P. S. Хуже всего (а это случается чаще), если они попадаются по одному. Лучше пусть будет несколько, а когда по одному — это мучение. Если их много, они начинают разговаривать между собой. Так интереснее.



У ЛЁХИ КУЗИНА

Нас собралось тогда человек пятнадцать. В квартире у Лёхи Кузина. Мы неудобно сидели на диване, сжав колени и касаясь друг друга локтями. Я ел шпроты и варёную колбасу, потому что они стояли ближе. Это было самое разумное, что я мог делать в этой ситуации. Поэтому я ел, что мог. У меня было ещё три куска хлеба, которыми мне удалось запастись в самом начале. Хлеб надо брать сразу, потому что потом его трудно достать.

Пренебрегая половыми приличиями, Таня короткими кивками пила водку. Она резко переворачивала пузатую стопку в рот и тянулась через весь стол «за лимончиком». Выпивка придавала ей уверенности. Впрочем, она много не говорила.

Кто-то уже завёл обычную песню:

— ...всё-таки мы собираемся! Надо выпить за то, что мы собираемся! За наш класс... как мы в школе...


Выходило довольно пошло, но вполне терпимо. Может быть потому, что всегда находится несколько человек, которые приходят в умиление от такого вранья.

Мои бывшие одноклассники становились взрослыми людьми. Пошлость — признак взрослости. Чем пошлее ты говоришь, тем ты более зрел и солиден. Пошлость — это респектабельность и уверенность в себе. Это жизненный успех, уважение и положение в обществе...

Я наколол на вилку ещё одну рыбёшку.

— Виталик, давай свой стакан.

— Угу.

Мне подлили водки.

— Что-то ты молчишь сегодня.

— Да... ну, нет. Я уже несколько раз говорил.


Мне льстит моё молчание. Оно незаслуженно меня возвышает. Мне даже стыдно за такое явное и подавляющее превосходство над остальными.

Хотя на самом-то деле мне и сказать нечего. Я даже не хочу им сказать, что они всё врут. Если скажу, они меня спросят: «А как же быть?» А я не знаю. Все начнут думать об этом, и мы быстро разойдёмся. Так хоть весело. Поэтому я ничего не говорю. Моё положение безвыходно. Чем громче и глупее они говорят, тем выше я поднимаюсь. Вот они уже кричат и хохочут и стремительный поток несёт меня вверх. Я паникую, испуганно машу сверху, пытаюсь встрять в разговор хотя бы жалким междометием. Поддакиваю, угукаю, датычтокаю...


Впрочем, тогда для меня всё происходило наоборот. Я падал, а они оставались вверху, снисходительно и заинтересованно глядя время от времени вниз:

— ...ты всё там же?

— Да, на заводе.

— А чем ты занимаешься?

— Автоматизацией технологических процессов...Ну, это датчики всякие, КИПовские приборы... Ходим по цехам и готовим материалы к проектам.

— А, понятно...

Сначала я очень переживал и стеснялся, что молчу, но на исходе второго часа, погрузившись в равнодушно-безнадёжное состояние и оставив попытки участвовать в разговоре, я устало сидел, выброшенный на спинку дивана.

Есть уже не хотелось. От водки немного побаливала голова.


В школе я был таким же. Малокоммуникабельным. В 9-м классе я перестал выходить во двор к пацанам. Вскоре на стене подъезда, между вторым и третьем этажом я обнаружил сообщение: «...ский — Бык». Это означало, что путь назад для меня закрыт окончательно. К тому же могли запросто побить. «Забыковать», «забычиться» было одним из самых страшных дворовых грехов. Грех заслуживал наказания.

Так я стал сидеть дома и «быковать». Я играл сам с собой в войну, втыкая обломок циркуля в солдат, сделанных мною из пластилина, и много читал.



СТЕНД

Вскоре мою фотографию повесили в школьной библиотеке на доске, под сделанной красным фломастером надписью «Лучшие читатели». Это было не намного лучше, чем «...ский — Бык». Рядом со мной приклеили ещё пять или шесть несчастных.

Фотографию меня заставила принести библиотекарша — нервная сорокалетняя женщина с кучерявыми коричневыми волосиками и маленьким коричневым лицом. Она носила очки «+6» и выпуклую неуклюжую задницу «+12». Тонким подвизгивающим голосом библиотекарша пригрозила, что не даст мне больше ни одной книги, если я не принесу фотографию. Это было враньё и интеллектуальное насилие. Я догадывался, что она блефует насчёт книг, но не выдержал психологического давления и покорился. Я и сейчас-то не очень силён духом, а в ту пору раздражённое визжание взрослой женщины казалось мне гневом Господним. (Хотя, в общем-то, я предполагал, что она на самом деле старая кляча, очкастая дура и стерва.)

— Мне нужна твоя фотография 4х5 для стенда. Одна. У тебя должна быть одна какая-нибудь фотография.

Это был точно блеф. Сейчас я в этом почти уверен.

Ей было нужно для стенда.

«Стенд» — это специальная форма творчества, придуманная для мелких и средних административных работников, завклубов и библиотекарей. Ещё её любят военные. Если бы я был завклубом или подполковником военкомата, я бы тоже делал стенд. Стенд неизбежен. В слове «стенд» есть что-то неотвратимое, деревянное и намазанное клеем ПВА. Стенд нельзя придумать, сочинить или написать. Его можно только сделать.

В отличие от других видов художественных произведений, у стенда есть ответственный. Поэтому даже самый абсурдный, нелепый и бессмысленный стенд будет обязательно сделан, доведен до конца. Это исключает ситуации «не было вдохновения», «творческий кризис», «не попёрло», «да пошли вы все на хер...» и т. п.

Ответственный за стенд — это всегда конкретная, простая и понятная фамилия, образованная от наименования бытового предмета, животного или овоща. Бывает ещё от мужского человеческого имени. И это очень правильно и хорошо продуманно.

Потому что с предметами и овощами случаются понятные любому ответственному человеку несчастия. Предмет можно сломать, оторвать у него ножку, поцарапать, продать или выбросить; овощ съесть, растоптать, посадить, натереть на тёрке, выжать из него сок; животное — подстрелить, снять с него шкуру, выпотрошить. Стоит ли говорить, что ответственные работники с фамилиями человеческого происхождения — Ивановы, Кондратовы или Федотенки — также могут быть подвергнуты с равным успехом всем вышеперечисленным экзекуциям.

Само собой разумеется, мало кто из простых обывателей, находясь в непрерывном потоке рутинных событий жизни, считает себя кабачком (Кабачков), антилопой (Антилопов) или ножницами (Ножницын). (Разве только в некоторых похмельных снах да на детских утренниках.) Но в стрессовых ситуациях, перед лицом наказания и ущемляющих мер, эта забытая архаическая связь очень часто заявляет о себе с первобытной силой и необычайной свежестью ощущений. Таков удел всякого ответственного человека. И уж ни в коем случае эти неприятные ощущения не могут иметь достойного сравнения с тем, что испытывает Прямоугольников, Диапазонов, Сантиметренко и иже с ними. Нельзя назначать ответственным человека с абстрактной фамилией и инициалами из двух-трёх последних букв алфавита.

В последнем случае просто нечему страдать. Для таких людей метод кнута и пряника может быть задействован ровно наполовину, а именно — на вторую половину. Что фактически сводит его на нет.

В случае же, например, Помидорова, администрация получает мощный рычаг управления, поддевающий глыбу человеческой психики на глубоком подсознательном уровне.

Даже поверхностное знакомство с теорией психоанализа даёт нам толчок для дальнейшего развития наших рассуждений.

Тотемный овощ семьи Помидоровых — разумеется, помидор. В случае наказания за невыполненное задание начальства, возникает угроза овощу, то бишь, помидору, которая подсознательно воспринимается, как угроза всему роду, угроза его защитнику, первобытному отцу, ПАПЕ ПОМИДОРУ. ПАПА ПОМИДОР, праотец, был убит сыновьями, восставшими против его господства под невыносимым давлением страха кастрации. А это уже полный Эдипов комплекс, чувство вины и зависть к пенису...

Вот приблизительно так производится управление людьми.

Я это потому немного отвлёкся, чтобы дать понять, что на глубинном психологическом уровне чувствовала библиотекарша, заставляя меня принести фотографию для своего стенда.

Конечно, после такой подробной теоретической разработки было бы уместным ожидать, что я назову фамилию злополучной библиотекарши. Но, к сожалению, я её фамилию не помню.


Я сделал фотографию в ближайшем фотоателье, располагавшемся за нашим домом, в двух минутах ходьбы. Мама как раз закончила шить очередную клетчатую рубашку, в которые одевала меня в период с 1983 по 1995 гг., тщательно её погладила и заставила меня причесаться. В фотоателье мне сказали, чтобы я сидел прямо, смотрел вперёд и не моргал, пока впереди не вспыхнет. Так я познакомился с административной машиной.


Раньше я думал, что если читаю дома книги, то кроме меня до этого никому нет дела. Даже если я читаю много. Чтение — это слишком интимный процесс, чтобы выставлять его напоказ. Я читал в разных позах. Классически сидя за столом с настольной лампой, полулёжа на диване, подложив подушку и закинув правую ногу на спинку, в туалете утром, опершись локтями о голые бёдра, в ванной, на кухне, на разостланной кровати, лёжа на боку, положив книгу тоже набок. Часто читал в трусах. При этом нередко ел. Яблоки, очищенные орехи, печенье, сухари. Чесал промежность, сморкался, сползал вниз по спинке кресла, держал книгу над собой, переворачивался на живот и ставил её перед лицом, но тоже ненадолго. Это была моя книжная камасутра.

Я не думал при этом, что буду особенно кому-нибудь нужен. Я читал сам по себе. Ни для чего. И не потому что прятался от жизни. Это потом я стал думать, что прячусь от жизни. В то время я почти каждый день руководил кровавой войной между пластилиновыми солдатами и про жестокость и абсурдность жизни знал не понаслышке.

Выходило так, что, может быть, в то самое время, когда я, обнаружив новую неиспробованную позу для чтения, готовился глотнуть ещё десяток измочаленных страниц, наша старая кляча-библиотекарша шуршала моим читательским формуляром, подсчитывая сколько и чего я прочитал.

Слава богу, она не догадалась вывесить на всеобщее обозрение то, что я тогда брал в библиотеке. А читал я в то время такое: «Книга будущих адмиралов», «Книга будущих генералов», «Незнайка на Луне», «Робин Гуд», «Путешествие в Тандадрику» (отличная вещь, сказка про то, как в космосе путешествовали в поисках рая выброшенные поломанные игрушки), «Приключения Карика, Пети и Вали» и т. п. Это были хорошие книги, но, конечно, немного стрёмные. Мне бы не хотелось, чтобы все знали, что я их читаю. Даже многие взрослые люди стыдятся, того, что читают. Бывает же, например, книжная мастурбация.


Откровенно говоря, библиотека в нашей школе была дерьмовая. Её под завязку набили учебниками и скучнейшими, в унылых переплётах, книгами Чехова, Толстого, Достоевского, Ивана Франко, Леси Украинки и каких-нибудь, не приведи Господь, Нечуй-Левицького, Квитки-Основьяненко или Карпенко-Карого. Да, это была редкая фигня, несомненно глубокая и сыгравшая немаловажную роль в общественных процессах XIX —XX веков. Для мелкой же, пустой, прыщавой и жаждущей приключений подростковой душонки литературы было крайне мало. Что-нибудь про индейцев, рыцарей, пиратов, сыщиков... Думаю, мне не стоило так уж дорожить хорошими отношениями со старой клячей. В конце девятого класса я уже выдавливал из библиотеки последние капли. Иногда мне даже разрешалось самому посмотреть на некоторых полках, но ничего стоящего там я не обнаружил.


Я по несколько лет просил у старой клячи «Айвенго», «Всадник без головы», «Гиперболоид инженера Гарина», рассказы Честертона про отца Брауна, «Собаку Баскервилей». Мне крайне важно было прочитать именно это и ещё много чего (например, «Одиссею капитана Блада», «Чингисхана», «Графиню де Монсоро»).1 Она всё время говорила, что сейчас эти книги выданы, надо подойти позже. Она врала. Я знал об этом. В этой дерьмовой библиотеке отродясь не было хороших книг, поэтому довольно часто я был вынужден брать всякую дрянь. Однажды старая кляча насильно сунула мне рассказы про Ленина и товарища Цюрупу (или «Цурюпу»).

— Тебе пора читать взрослые, серьёзные книги.

С некоторым сопротивлением я, однако же, взял. Старая кляча всё ещё казалась мне достаточно опасной.



ИРИНА

Потом они стали перебирать женские имена и отчества. Валентина Степановна, Нина Кирилловна, Елена Петровна, Галина Леонидовна (это по физкультуре), Кутухов (военрук2), Ирина Олеговна... В школьной легенде про дружный и весёлый 11-А последняя играла роль классного руководителя. Класснуха. «Ирина». Так мы её называли между собой.

Она преподавала английский язык и конечно же была «замечательной, весёлой и компанейской женщиной».

Я же думаю, что кое в чём она была сука ещё та. Не могу припомнить сейчас, в чём именно, но довольно отчётливое ощущение сучности осталось. Это чувство обязательно примешивалось к любым, даже самым кратковременным воспоминаниям об Ирине Олеговне. Хотя, конечно, если сучность эта такая туманная, видимо, не всё в ней было окончательно сучно. И всё-таки что-то такое было. Какие-то ситуации, наверное...



ВСПОМНИЛ

А, вспомнил! Был один случай. Точно. В автобусе, когда мы возвращались из летнего трудового лагеря в Амвросиевке. Мы залезли в автобус раньше учителей и расселись кто где хотел. Две девчонки устроились возле двери. Место удобное — там перед сиденьями была небольшая площадка для багажа. Когда вошла «Ирина» со своей белобрысенькой подружкой-учительницей, они довольно беспечно продолжали сидеть на том же месте и, кажется, даже хихикали, как это часто бывает с молоденькими девушками. Хихиканье оказалось весьма некстати — Ирина Олеговна была в сильном раздражении. В её ладони крысами вгрызались ручки больших тяжёлых сумок, а снаружи ожидало два безжалостных железных ведра. В трудовом лагере мы горбатились на колхозников, собирая на их бесконечных плантациях малину и крыжовник, и «Ирина» кое-что заготовила на зиму. Видимо, она сильно рассчитывала на это место возле двери. Очевидно даже, что весь расчёт был только на это самое место, потому что она сразу же закричала, чтобы девчонки немедленно и как можно быстрее убирали с него свои маленькие противные задницы.

— Так, а ну марш отсюда! — скомандовала она.

— Почему марш?

— Так, не хами, а пересядь вон туда!

— Почему это они должны пересаживаться? — резонно и неожиданно заметил я вслух, довольно неудобно сидя в углу возле кабины водителя. — Они первые пришли на это место.

Нельзя сказать, что меня сильно интересовало, почему девчонки должны обязательно пересесть. Я, конечно, признавал, что мы, подростки, ещё не готовые, не законченные люди. Наш срок ещё не пришёл, мы — зелёные побеги, картофельные глазки на клубнях человечества. Пчелиные соты души ещё не все заполнены, во многих ячейках у нас ещё пусто. Сожми нас покрепче, так мы в кулаке поместимся и ничего не потечёт. А у пожившего взрослого человека обычно везде что-нибудь отложено (выстрадано, отпраздновано, оторвано, припасено) и даже кое-где ломится.

В конце концов и, возможно, самое главное, мы не достигли половой зрелости. В этом нас обошли даже кошки и собаки.

Кто не ебался, тот не прав — я это признавал. У Ирины Олеговны было две дочки. Как мать двоих детей и состоявшаяся женщина, она, конечно, имела право на что-нибудь этакое...

— Кто это там такой умный? — угрожающе спросила она.

— Я, — признался я из своего угла.

Исторические примеры свидетельствуют, что многие рабы шли на восстание, заранее зная, что оно будет подавлено.

Девчонки испуганно бросились пересаживаться.

— Виталик, я от тебя такого не ожидала, — укоризненно покачала головой белобрысенькая.

Ну и ладно. Эх, ты, дура! И ты за неё! К белобрысенькой я испытывал некоторый род симпатии. Она казалась мне гораздо лучше нашей Ирины Олеговны, но в это утро в её маленьких добрых руках тоже были две большие сумки с малиной и крыжовником. Проклятые ягоды сделали своё дело, жестокий бог крыжовника лишил белобрысенькую разума и ослепил её сердце.


Дело окончилось продолжительным аннигилирующим взглядом классного руководителя и несколькими вербальными пинками в предполагаемую область моего хамства и неуважения к старшим женщинам. На том и остановились. Ирина, удовлетворившись тем, что место освобождено, стала сердито размещаться.

Некоторое время после этого в классе меня приглушённо уважали. Однако я не считал себя вправе насладиться плодами своего неожиданного бунта. Моя выходка казалась им смелой, но это совсем не было смелостью. Всю дорогу девчонки излучали в меня тайную благодарность за моё заступничество. Я отворачивался и смотрел в окно, потому что ни за кого не заступался. Всё было не так. Неправда.

Я всегда был ссыкливым пацаном, и эти девочки мне не нравились. Одна из них, Лена Бибенова (вторую уже не помню), длинная, нескладная, с выпуклым лбом и маленьким носиком, в некрасивом платье, была глуповатой, вредной, упрямой и даже скандальной особой. И к тому же троечница. Она всё время списывала. Конечно, в этот момент, находясь под влиянием благородства собственного поступка, я видел её гораздо более приятной... Но, откровенно говоря, больше, наверное, никогда.

Нельзя не добавить, что к тому времени я уже давно тайно заклеймил себя несмываемым позором и ежедневно неутомимо презирал за то множество других случаев, когда я откровенно трусил, и полный перечень которых хранился только в моей голове. Мне казалось, что я обманываю одноклассников. Трус должен и вести себя, как трус, иначе он становится ещё и лгуном.


Итак, смелости не было. Скорее это можно сравнить с невольным возгласом, который случается у человека при виде чего-то поразительного, необыкновенного. Это было моё глупое удивление и наивный протест. Смешное размахивание руками, сучение ногами, сокращение глотки.

Судорога миропонимания. То, что случилось тогда в автобусе, было неправильно. Открытая несправедливость, которую я каждодневно встречал во дворе и в школе между сверстниками, несправедливость, бьющая кулаком по лицу, пинающая тебя в спину, отбирающая мелочь, обзывающая, издевающаяся над твоей фамилией и очками, плюющая тебе в шею из стеклянной трубочки рисом и пластилином, несправедливость ещё неокрепшая, робкая и пугливая, немедленно прекращающаяся при появлении любого взрослого человека, даже самого никудышного, слабого и тоже в очках, отбегающая на расстояние крика, спасающаяся на дереве или в кустах... так вот, эта самая несправедливость, оказывается, не исчезает там, в кустах. Она продолжает быть и развиваться, ест, спит, наливается силой, её икры и ляжки крепнут, щёки круглеют, у неё растут щетина и сиськи...

До совершеннолетия оставалось немного, и если уж выкладывать всю правду, то я малодушно надеялся переждать дома и в библиотеке эпоху битья по лицу и других способов лишения других видов достоинства. Время должно было переместить меня наверх, к умным, справедливым взрослым. Там-то всё будет по-другому. Правильно и по справедливости.

Шариной Ириной Олеговной, учительницей английского языка, моё будущее было поставлено под угрозу.



СТРОБОСКОП

Наверное, это был один из тех моментов...

У меня вообще-то бывают такие проясняющие моменты. Как будто в моей голове время от времени срабатывает стробоскоп, сумеречные неразборчивые движения окружающих оказываются освещены яркой вспышкой, и люди на миг замирают именно в таких позах, которыми всё объясняется. При этом в одну секунду разрешается какой-нибудь очень важный вопрос, я получаю окончательное подтверждение, все доказательства и материалы. Таким причудливым способом в юности я узнал несколько истин, за достоверность которых могу поручиться и сейчас:

1) у меня никогда не будет хорошего игрушечного автомата с лампочкой в стволе;

2) папа — не самый сильный человек на земле (его может побороть на руках дядя Дима или победить чужой выпивший сильный мужчина, который полезет к маме или захочет подраться);

3) когда я вырасту, то, как и все взрослые дяди, должен буду ебаться;

4) в любое время на улице меня могут побить и отобрать деньги, мяч или велосипед;

5) папа не всегда правильно переходит дорогу, и его может обругать водитель мотоцикла с коляской.

Или, например, из последних открытий:

1) из-за маленькой зарплаты может случиться, что я никогда в жизни не сделаю многих приятных вещей, много чего не попробую и не получу доступ к чему-нибудь нужному и интересному;

2) из-за большой родинки на правой ягодице я могу заболеть раком и быстро умереть, и ничего не произойдёт;

3) я могу никогда не жениться и буду всё время жить в квартире один;

4) вовсе не обязательно у меня всё будет хорошо;

5) девушка может сказать, чтобы я с ней больше никогда в жизни не разговаривал, даже если я до сих пор не говорил ей ничего плохого и не обижал.



ГАРМОНИЯ

Она им не сразу понравилась. Но потом всё равно понравилась, потому что они повзрослели и у них, как водится, разулись глаза, они поняли, что «с нами иначе было нельзя, нас следовало, как следует... в узде и строгости...иногда и меры принять и пойти против своей популярности для будущей пользы», и прочую дребедень. Это было понимание взрослеющих людей, уверенных и успокоенных тем, что им подобное уже не угрожает, и потому великодушно прощающих тяжёлые детские обиды, ставшие ничтожными перед дальнейшими жизненными перспективами. Окончательный унисон сердец и прочие приятные виды душевных соответствий были достигнуты в 11-м классе. И уже после, на воле, между ними конечно же развилась известная теплота отношений, которую заранее держат наготове и вытаскивают в нужный момент из-за пазухи, отряхнув от крошек и прилипших конфетных фантиков: «Давайте, Ирина Олеговна, посидим за бутылочкой хорошего вина, вспомним весёлое и интересное...»

Какой-нибудь старый опытный учитель, фотографии которого в альбомах первых учеников уже начали желтеть, отработанным движением руки готов устало снять напудренный парик и утереть жёстким локоном слезу, пущенную по глубокой морщине, входящей в состав развитой системы осушения лица: «А помнишь, как я тебя тогда... Наливай».

Иные выпускники, возможно, впоследствии ставшие суровыми честолюбивыми людьми: милиционерами, пожарными, начальниками магазинов и складов спецодежды, председателями райадминистраций — способны выразить благодарность, по силе чувства достигающую собачьего уровня. Чем больше их унижали и наказывали в школе, и чем более они после возвысились, тем выше степень их признательности. Некоторые становятся способны к целованию ручки какой-нибудь Мегеры Григорьевны. И Мегера Григорьевна, не моргнув глазом, без смущения и даже с достоинством протянет трясущуюся конечность, уже давно не знающую мела, к изломанным, шлёпающим бессвязности губам, тянущимся навстречу из грубого властного лица бывшего ученика. Потому как ей и самой кажется, что она дала этому оболтусу «билет во взрослую жизнь», «путёвку в будущее» и ещё что-то там такое про «правильные рельсы».

Глядя из оболочки такого благодарного человека, выходит, что пощёчины и обиды, полученные в детстве, — это как бы плата за то, чтобы потом иметь право унизить кого-то самому, если потребуется. Законное, заслуженное право. И если что-нибудь внутри, не ровен час, спросит вдруг само себя: «На каком основании?!», ответом может стать: «А мне каково было!»...

А если потребуется, то можно и шрам на заднице от ремня предъявить, и обосранные штаны, и дневник за пятый класс и другие виды указателей правильной дороги для юношества.

Кто страдал, тот имеет право. Против не попрёшь. От этого такая великолепная лёгкость в отношениях появляется! Ощущения — как у Иисуса после мучений. Сиди себе, и любому с чистой совестью отвешивай. Можно ещё в армии говна поесть. Тогда уже полную цельность личности обретёшь. Такая жизнь. И нечего сопротивляться, ни опускаемому, ни опускающему. В этом смирении насильника и жертвы и сокрыты главные ключи от мировой гармонии. Глазами плачешь, а руками пиздишь. Долг превыше личного...

Всякое приходит в мою голову, когда я нахожусь в мрачном расположении духа.



ПРО СЛОИ

Следует признать, что мои одноклассники и Ирина Олеговна были из одного жизненного слоя. Я же неуютно залегал в параллельном пласте, беспокойно ворочаясь и поглядывая на то, как у них там всё устраивается, как это у них ловко получается жить, ладно всё выходит с магазинами, парикмахерскими, киосками, с днями рождения, дискотеками, с водкой, пивом, девушками, мотоциклами, деньгами, такси...

Они очень быстро учились обращаться с этими и другими вещами, делали это очень умело и даже с удовольствием. Мои же короткие вылазки в мир напоминали визиты инопланетянина. Я был неуклюж и пуглив. Мне приходилось очень много думать. Дела мои были плохи.



ВОТ ЧТО Я ЕЩЁ ПОМНЮ ПРО ИРИНУ ОЛЕГОВНУ

Кажется, ей было около 35-ти. У неё были широкие бёдра и узкая талия с небольшим животиком. Она не носила короткие юбки, но если сидела на стуле, закинув ногу за ногу, то можно было увидеть, что там у неё на 10 —15 сантиметров выше колена.

В небольшом кабинете английского языка учительский стол был целомудренно закрыт спереди и по бокам досками до самого пола. Кабинет был тесный и для классного часа не годился. Поэтому раз в неделю мы шли на первый этаж в 14-ю комнату, где ей приходилось сидеть за обычной школьной партой, с высокими железными ножками и узкой деревянной панелью впереди.

— Сегодня мы пройдём с вами психологический тест, чтобы определить, к какому типу личности относится каждый из вас. Есть такие типы личности: холерики, сангвиники...

Я сидел на второй парте возле двери и смотрел под стол на её икры, колени и бёдра, засунутые в чёрные чулки. Если так продолжалось достаточно долго, то вечером, перед сном, я на неё дрочил.

После этого в течение недели она мне не казалась такой уж привлекательной.

Например, я замечал, что у неё слишком большая задница и стареющее лицо.

Когда она подходила поближе, чтобы сказать мне: «Виталик, ты сегодня опоздал на дежурство... Виталик, ты не сдал деньги на ремонт класса... Виталик, твоя мама шьёт. Попроси её пошить нам шторы...», я видел очень близко её маленький блестящий носик и глаза с красными жилками в синеватых, растянутых, покрытых мелкими пупырышками мешочках... брр...



ГЕОГРАФИЯ

Однако были и такие уроки, как украинская литература и география, когда передо мной: спиной, бантом, локтями, пучком волос ко мне — сидела отличница Лиля Пустовая. В то время как большинство из нас носило обычные для подростков перекошенные внутренней борьбой, раздираемые мелкими ненасытными пороками лица, съехавшие набок подбородки, прыщи и неуклюжие овальные причёски, криво сидящие на головах, Лиля Пустовая смотрела прямо и уверенно, абсолютно симметрично, взрослыми карими глазами, нередко с лёгкой усмешкой. Её твёрдый красивый рот никогда не мямлил, не блеял, не шепелявил, не брызгал слюной, а всегда уверенно и правильно отвечал на вопросы учителей. Треснувшая указка в её маленькой смуглой руке всегда точно вонзалась в нужные места потёртого изображения мирового пространства.

— Канберра.

— Совершенно верно, Пустовая...

— Сахарный тростник.

— Спасибо, Лиля...

— 62,4%.

— Садись, Лиля. Отлично...

У тебя тонкий, красивый подбородок, Лиля. С ямочкой. И полные крепкие ноги. И когда ты поворачиваешь голову...

Она была не очень высокого роста. Думаю, что если бы мы вдруг, по какой-то невероятной причине, из-за немыслимого совпадения чрезвычайных обстоятельств, почему-то встали очень близко лицом к лицу, то её высокие круглые груди уткнулись бы в меня на уровне солнечного сплетения, там где заканчиваются рёбра. Справа и слева, абсолютно симметрично. И быть может не просто ткнулись, а даже очень сильно деформировались...

— Садись, Лиля. В конце урока обязательно подойди с дневником, хорошо?

Она садилась за парту. Её левоё плечо поднималось вверх, а правое плечо опускалось вниз. Спина в тонкой синей кофте, с проступающими контурами пластмассовой застёжки бюстгальтера, округлялась, склонившись над тетрадкой.

Часто она сидела так: сгибала ноги под стулом, сползая на бёдрах немного вниз, и упиралась носками в пол. Я видел пыльные, поцарапанные камушками подошвы её туфлей, каблуки, торчащие в мою сторону, и плотные розовые ляжки, расплющенные о фанерное сиденье. Острая щербатая кромка стула выдавливала в них тонкую красную бороздку, перечёркнутую в нескольких местах короткими перпендикулярными линиями. Когда раздражение становилось нестерпимым, Лиля поднимала одну из ног и долго тёрла пальцами заднюю часть бедра. Потом она одёргивала юбку и начинала возиться, переваливаться с ягодицы на ягодицу, нащупывая ими наиболее удобную позу. Я смотрел на эти движения короткими одиночными взглядами, перелистывая страницы учебника и нахмурив брови от притворного сосредоточения. Бессмысленно шевеля губами, я ставил палец на какую-нибудь строку и внезапно смотрел направо, под вторую парту в среднем ряду.

Лиля была классная. Конечно, мне бы хотелось, чтобы её ноги выглядели более стройными. Им бы не помешали спорт и диета. Временами я проявлял большое умственное участие в её судьбе. Я очень сильно хотел, чтобы она начала бегать по утрам, записалась на аэробику и от этого стала ещё красивее. Меня беспокоило, что она полнеет. Иногда я даже немного злился на неё за это.

Но когда на меня накатывала хандра, я решал, что всё напрасно, спорт не имеет значения, пусть она не занимается спортом, пусть она толстеет, потому что мы никогда не будем разговаривать, и её грудь никогда не деформируется об меня.

Так и вышло. Она стала ещё сильнее полнеть, поменяла причёску и неожиданно ушла после девятого класса поступать в техникум и выходить замуж. Больше я её никогда не видел, зато несколько лет после окончания школы я всегда очень приветливо здоровался с учительницей географии, случайно встретив её где-нибудь возле гастронома или на автобусной остановке. Потом моя близорукость усилилась, и географичка, как многие старые знакомые, окончательно растворилась в киселе из расплывчатых человеческих фигур, деревьев и собак.



НОРМАЛЬНАЯ ЧУВИХА

Мы просидели ещё полчаса, обсуждая, как они недавно ходили в гости к «Ирине». Что-то там вышло смешное. Я даже посмеялся вместе с ними. Выпил ещё немного водки.

«Определённо, она из одного с ними жизненного слоя. Потому им и нравится. Ходят теперь к ней, носят цветы, выражают благодарность, пьют вино. А я вот ни к кому не хожу. Даже к учительнице математики, Нине Петровне, ошпарившей в прошлом году ногу кипятком из кастрюльки. Бесчувственный, чёрствый юноша».

Ирина тоже, как и они, почти не читала книг. Разве только учебники английского языка. Про «герундий», «настоящее продолженное». Ей и знать-то особенно ничего не надо было. Того, что она выучила в Горловке, в студенческой общаге, за две ночи перед сессией, хватило на всю жизнь.


Она не строила из себя святошу и не тратила усилий, чтобы казаться для нас в чём-нибудь примером. Это сошло за некоторую степень искренности. Нашим понравилось. Она, конечно, немного притворялась, как и все учителя, потому что так заведено среди школьных учителей, но, однако, без особых стараний и даже как-то слишком уж небрежно.

Думаю, между учителями всегда существовал молчаливый договор притворяться до самого конца. Даже если мы всё узнаем, они всё равно будут притворяться. Но все не могут узнать. Во всякое время найдётся кто-нибудь, который не догадается, пока ему не скажут прямо. Вроде меня.

Ирина Олеговна начала сдаваться раньше остальных учителей. Это была её хитрость, или даже лёгкая степень предательства. Но независимо от названия, это сделало её «нормальной чувихой» в глазах наших.

Она не сильно морочила себе голову всяким педагогическим вздором. В столкновениях с раздражающей рутинной реальностью гуманизм уступал. «Маленькая личность» распадалась на: грязные ногти, торчащие из-под парты ноги в рваных кроссовках, семечки, жевательную резинку, прилепленную к стулу, противный галдящий рот и настойчивую головную боль в правом виске.

Она кричала Гусакову:

— Ты придурок, Гусаков! Идиот!

Шестнадцатилетний Гусаков выдувал в свою защиту обиженно-нахальное «Шо?», не вызывая ни грамма сочувствия у окружающих. Гусакова в классе не любили.



И БОБРОВ

Ещё раньше мы познакомились с Дмитрием Павловичем Бобровым, переведенным к нам волею судьбы из ПТУ № 22. Он был учитель труда, черчения и противник онанизма.

— Это такая зараза, — говорил он, брезгливо морща грубую лысую кожу на голове, — которая если прицепится... потом от неё трудно отвыкнуть. Очень трудно. Поэтому лучше не начинать.

Когда проходили занятия без девочек, он брал в руки штангенциркуль и развлекал нас мужскими рассказами про сифилис, пидорасов и про то, как несколько в общем-то неплохих парней трахнули по очереди одну подвыпившую девицу, а она под давлением родителей заявила в милицию про изнасилование.

— Подняли в тот же вечер. Всех до одного. На трусах обнаружили «спэрму»... (Неоднократно обыгранная в сальных подростковых анекдотах смешная киселистая жидкость «сперма», известная у нас во дворе как «конча» или «кончина»3, частый спутник другого комического слова — «презерватив», всегда была предвестником смешной ситуации. Теперь же, названная «спэрмой», с буквой «э» в середине, резким, суровым голосом учителя Боброва, она приобретала зловещий, уголовно-медицинский оттенок.)

— Сравнили группу спэрмы ...Судмедэкспертиза... — Дмитрий Павлович рассказывал с видимым участием к судьбе пострадавших, но и не без удовольствия, получаемого от зрелища полутора десятка внимательно раскрытых ртов.

— Осторожнее надо со своим писюном. Ни за что ведь сели. По глупости.


Это была настоящая жизнь. С тюрьмой и использованием писюна. Там, в настоящей жизни, ошибок не прощают. Оступиться легко. Раз оступился, не подумал — и всё. Группа «спэрмы». Тюрьма. Сифилис. Или начнёшь каждый день онанировать. Тогда вообще пиши пропало.

Главное быстрей работу найти. Работа от этих вещей здорово спасает. От плохих компаний, от девок. Работу найдёшь, твёрдо на ноги станешь, с хорошей девочкой познакомишься, не гулящей. Потом квартиру ищи, где жить. Без квартиры никуда. Только надо всё это быстрее искать, пока по наклонной не покатился...

Нам предстояла суровая, ответственная мужская жизнь, где за каждым удовольствием, связанным с «писюном», могла последовать жестокая расплата...


Как-то раз получилось наоборот — изнасиловали хорошую девочку. По-настоящему, под покровом темноты. А суд оправдал негодяя. Но отец подкараулил обидчика, оглушил сковородкой и отрезал ему член...

Я немного побаивался Дмитрия Павловича. Домашние задания по черчению всегда выполнялись мною аккуратно и вовремя.

В молодости он работал машинистом паровоза, где проявлял врождённую смекалку и весёлый нрав. Дмитрий Павлович любил рассказывать про себя на паровозе. Однажды, проезжая на вверенном ему локомотиве через Старый Крым, они с товарищем поймали гуся и запекли его в глине. А ещё один раз он поссал на лопату и засунул её в топку, чтобы сделать «вонючий дым».

Потом труд и черчение у нас закончились.



ПРАЗДНИК ПИДЖАКА

И вот колотят в «последний звонок». Притворству положен конец. Начинается правда. Учителя с презрением плюют отличникам в очки и ласкают хулиганов. Первые становятся последними и наоборот.4 Кругом отчаянные крики, ликование, истерика ползающих на карачках.

Выпускной вечер.

Выпускной вечер — это праздник начала взрослой жлобской жизни. Конец нелепой игры в вопросы, идиотской викторины длиной в 11 лет. Мы уже чувствуем своё настоящее предназначение. Девочки станут тёлками, а мальчики — мужиками.

Наступает праздник водки и пиджака. Большинство юношей в этот вечер наденет пиджак в первый раз. Это будет уже не коричневая или синяя с «погончиками» и нашивкой на левом рукаве школьная куртка, а полноценный пиджак с широкими поролоновыми плечами, с рубашкой, длинным галстуком и преющим, размягчённым водкой, рвущимся наружу красным телом. В пиджаке будет большой внутренний карман глубиной в полпиджака, куда можно, засунув по локоть руку, положить нужную взрослую вещь. Паспорт, кошелёк, пачку сигарет, билет на поезд (у моего отца там лежало ещё такое добро: скомканный носовой платок, маленькое круглое зеркальце, моток проволоки, лейкопластырь, отрезанный ноготь и многое другое). Жизнь так многогранна и требует стольких предметов, что у тебя всегда найдётся, чем его напихать.

Под утро, когда пьяная беспокойная толпа выпускников повалит на море, пиджаком накроют случайно оказавшуюся рядом голую, влажную, хохочущую женскую спину в веснушках и родинках.

С этой поры пиджаку велено быть с тобой в важных местах и особенных случаях. Это гордая, но терпеливая одежда. Его будут протыкать булавками, обливать пивом, посыпать перхотью и сигаретным пеплом. Пару раз на него осторожно блеванут. На его крутых склонах оставит штрих-пунктирный след смазанная майонезом горошина, сорвавшаяся с вилки, парящей на головокружительной высоте возле раскрытого рта, изрекающего праздничные рулады. Кувыркаясь и подпрыгивая, стремительно пролетит бордовый кубик свёклы из новогоднего винегрета, чтобы исчезнуть в бездонной пропасти под столом.

Пиджаку доведётся многое пережить.

Потом он начнёт стареть. Его локти заблестят, как лысина старпера, края рукавов обтреплются, он запахнет нафталином. Но ещё долго самая дорогая для тебя женщина, заунывно позвякивая валдайскими бигудями в голове, будет старательно тереть щёткой его ветхую обшивку.



ПИДЖАК

Мама настояла, чтобы к выпускному вечеру мне тоже пошили пиджак и штаны.

— Все будут в костюмах, — сказала она. — Я уже купила хорошую ткань. Давай посмотрим.

Затея с костюмом мне не нравилась. В то время я был немного диковат и считал заботу о собственной внешности нелепым занятием. Пиком моды для меня была байковая рубашка с закатанными рукавами и спортивная шапка «петушок». Надевание на ноги дырявых носков давалось мне легко, без внутренней борьбы. Я не стесняясь носил их до тех пор, пока лёгкая прохлада в районе щиколоток не давала мне знать, что дыры на пятках достигли краёв обуви. Мыться я не любил, поскольку это было скучное рутинное мероприятие, от которого неприятно сморщивалась кожа на пальцах. О расчёске я вспоминал ещё реже. Моя причёска получалась естественным образом от многократного закидывания пятернёй вверх и направо косматой пряди отросших волос, надоедливо лезущих в глаза. Считалось, что Гитлер зачёсывал волосы налево. Для меня это было единственно важной информацией, которую необходимо знать о причёсках, чтобы не попасть впросак. Дорожка, ведущая от левой брови к затылку, разделила мою голову на две неравные части уже когда я учился в институте. Я прокладывал её каждое утро среди влажных зарослей при помощи обломка серой пластмассовой расчёски.

С таким философским багажом я подошёл к моменту создания костюма.

Мама расстелила передо мной на диване серое трико. Я смотрел на него несколько секунд с лёгким раздражением и без всякого интереса.

— Костюм будет серым? — на всякий случай уточнил я.

— Да, — ответила мама. — Ну как?

— Нормально.

Когда становишься взрослым, приходится мириться с кое-какими вещами.

На следующий день мы сложили ткань в кулёк и пошли в ателье. Там мамина знакомая, закройщица Олексеенкова, при помощи сантиметра измерила мне плечи, спину, грудь, ногу, шею, талию и другое. С момента рождения это было самое масштабное и тщательное исследование моих геометрических размеров.

— Длинные руки, — заметила мамина знакомая, переписывая с измерительной ленты цифру, зажатую между большим и указательным пальцами.

— Да, — подтвердила мама как человек, который меня родил.

Не помню, сколько сантиметров тогда получилось, но уже через четыре года рукава моего пиджака заканчивались не доходя до запястий.

— Это значит добрый, — улыбнулась мамина знакомая.

Мама польщённо засмеялась, потрепав меня по руке.

Я хотел было возразить, потому что, размышляя над этим вопросом, пришёл к другому выводу, но потом решил, что для пошива штанов и пиджака эта информация скорее всего не понадобится.

Я решил сосредоточиться на примерке. Моё тело с вытянутыми по швам руками терпеливо находилось в метре от длинного широкого стола, заваленного лекалами, картонными шаблонами, воротниками, карманами, спинками, боками, манжетами и другими частями будущей одежды. В углу напротив на железной ноге стоял женский торс, обшитый серой тканью. Женщина была неживая и без головы. Это обстоятельство позволяло мне без стеснения в упор рассматривать её грудь, пока закройщица Олексеенкова делала свои измерения. Я старался стоять прямо и расслабленно, чтобы замеры были произведены без ошибок. Так учила мама, когда шила мне семейные трусы и клетчатые рубашки. Пиджак был ей не по зубам...

Я побывал в ателье ещё два раза, примеряя скреплённые белыми нитками заготовки костюма, и через две недели был полностью готов к празднику.



ГРУШЕВЫЙ НАПИТОК

Выпускной ничем особенным не запомнился.

Я довольно неудачно попал за стол, где не было ни одного моего приятеля. Со мной сидели четыре девушки с высокими лакированными причёсками. Две из нашего класса, две — из «Б». Та из «Б», что была повыше, пришла со своим парнем.

Атмосфера была прескучнейшая. Девушек звали: Надя, Лена, Оля и Лена. Парня последней Лены — Вадим. Больше разговаривать было не о чем.

Три девушки вяло шептались между собой и всё время смотрели куда-то на другие столы. Лена и Вадим смотрели на Вадима и Лену соответственно и подкладывали друг другу на тарелки куски апельсинов и колбасу. Мне было неловко, что разговор никак на завязывается. Я даже покраснел на некоторое время, но потом, как и те три девушки, тоже стал оборачиваться и смотреть вокруг. Я надеялся спастись от смущения, встряв в какой-нибудь весёлый разговор за соседним столиком, но за ближайшим «тэйблом» сидели такие же скучные девушки, наблюдающие, как маленькая толстая учительница русского языка уминает за обе щеки что-то с пластмассовой тарелочки.

В это время парень Вадим открыл бутылку шампанского и налил всем поровну в пластиковые стаканчики.

— Давайте выпьем шампанского, — сказал он.

Мы выпили. Шампанское оказалось сладким, как я и предполагал, но и одновременно каким-то тяжёлым и горьким. «Алкоголь», — понял я. Через несколько минут мне стало казаться, что я вышел за границы туловища и головы и сместился чуть вправо. Я как будто ощущал себя со стороны. Движения замедлились, стало трудно двигать глазами. Голоса доносились как будто издалека.

«Пьяный», — понял я.

Тут уж было не до разговоров и веселья. Я стал испуганно есть колбасу и сыр. Закуску.

Когда зелёное жерло бутылки снова начало угрожающе склоняться над моим стаканом, я сказал как можно спокойнее:

— Нет-нет, спасибо. Мне грушевого напитка.

Так я впервые в жизни познал алкоголь.


Я решил ни в коем случае не вставать, пока не пройдёт опьянение. «А вдруг это надолго? — с ужасом думал я. — На весь вечер?» Фантазия рисовала мне картины, на которых я, шатаясь и падая, иду домой. Меня носит, кувыркает и крутит вокруг оси. Мои колени, бёдра, ягодицы бьются о стулья, подоконники, друг о друга. Мои колени вонзаются в чужие животы, бёдра и ягодицы, руки беспомощно скользят по стенам, я хватаю ими людей за шеи, спины, отрываю карманы, хамлю (потому что пьяный и не владею собой). Все смеются и ругают меня. Наконец, я падаю. Некоторые возмущены и разочарованы моей выходкой. Падение добивает их окончательно. Ха-ха. На самом деле ничего смешного здесь не было. Я испугался не на шутку.

«Надо сидеть».

Сам бы я, конечно, мог просидеть за этим столом хоть до скончания мочевого пузыря. Но всякому известно — от скучающей рядом девушки в любой момент можно ожидать какой-нибудь идиотской просьбы, требующей перемещения твоего тела в пространстве на значительные расстояния. Мне необходимо было принять позу, не предполагающую вставания в ближайшие полчаса и совершенно отбивающую охоту заставить меня это сделать. Ещё лучше — придумать какое-нибудь занятие.

Я незаметно развязал шнурок на левой туфле.

«Есть ещё Вадим. Если что, я начну долго завязывать шнурок, и тогда он сам вызовется. В крайнем случае — откажусь. Скажу, что болит живот».

— Можно мне арбуз и виноград? — попросил я, разогнувшись. — Передай, пожалуйста.

Я стал медленно есть арбуз и через пятнадцать минут ощутил себя намного лучше. Ура!

В коридоре включили музыку. Некоторые люди стали громко смеяться и ходить между столами со стаканами в руках. Спокойной и твёрдой рукой я налил себе из трёхлитровой бутыли ещё грушевого напитка. По уровню было заметно, что никто не пьёт его, кроме меня. Может, это оттого, что я первым начал его пить и опорожнил уже три стакана.

«Пожалуй, если я отлучусь, они смогут, пользуясь моим отсутствием, тоже немного попить», — великодушно подумал я и уверенно встал на ноги.

— Пойду к друзьям, поговорю, — проинформировал я на всякий случай. Всё-таки мы сидели за одним столом.

Они промолчали — видимо, не зная, кто из них должен мне ответить.

— Скоро вернусь.

Возвращаться мне не хотелось. Я почувствовал, что весь вспотел от борьбы с шампанским. Глотая грушевый напиток, я прошёл вдоль столов, прокладывая ногами дорогу среди множества брошенных задницами ещё тёплых стульев. В коридоре начались танцы.

Я хотел с кем-нибудь поговорить, но все мои приятели оказались очень сильно заняты. Они прятали под столом целлофановые пакеты с водкой и самогоном.

От этого секрета их лица сделались весёлыми, загадочными и красными.

— Будешь? — подмигнул мне Гусаков.

— Не, — я энергично замотал головой. Пить было страшновато.

— Не понял, — удивился он.

— Что-то не хочется.

— Ну, смотри...

Перед дискотекой они намеревались хорошенько набраться.

Конечно. Им было легче. Они начали пить где-то год назад и знали, как это приятно. Мне рассказывали, что они часто собирались дома у Миши Яценко (позже я и сам несколько раз участвовал в попойке у Миши). Водка разливалась по раскрашенным в синий горошек чайным кружкам и закусывалась хлебом с колбасой. При этом они имели возможность поговорить друг с другом, рассказать о своих ощущениях, поддержать советом, помочь опорожнить желудок. Один раз у них от блевотины забились ванна и раковина одновременно...

Я же в тот вечер оказался один на один со своим шампанским.



МЕШОК И ШТАНЫ

Сесть было негде. Я пошёл посмотреть на танцы. Ничего интересного — темно и все танцуют. Сам я танцевать не любил и стеснялся...

И тут мне захотелось домой.

Говорят, потом было гораздо интереснее. Наверное, это правда.

К двум часам ночи почти все учителя сбросили ханжеские вериги и кинулись в объятия учеников. «Мы такие же, как и вы!» — радостно кричали они. Их давно уже тяготило подавляющее интеллектуальное и моральное превосходство над нами. Они утомились стоять на ходулях. Им тоже порой хотелось, чтобы кто-то похлопал по плечу и сказал: «Эх ты, старый мудила!»

Мы же были на подъёме. Жизненные соки заливались в нас непрерывными толстыми струями. Наши тела стали большими и сильными. Мы уже могли сильно побить, быстро убежать или, визжа и кусаясь, ожесточённо лягаться и выкручиваться, будучи пойманными. Наши организмы были готовы ко всей полноте жизни.

Впереди открывались широкие горизонты обыденного жлобского бытия. Нам всем предстояло превратиться в крадущихся пронырливых добытчиков и хитрых запасливых самок. В будущем мы освоим много неудобных поз, позволяющих перемещаться по специальным ходам, научимся резкими волнообразными сокращениями мышц тела проникать в тесные места, бесшумно глотать, карабкаться в темноте и прятать в складках одежды крупные предметы.

Оказывается, жизнь — это такой большой мешок, что в нём найдётся место для всех. Даже для двоечников, прогульщиков, грубиянов и лодырей, которым, согласно древним педагогическим преданиям, уготована короткая дорога в ад.

Взросление состояло в том, что нас перекладывали из многих маленьких мешков в один большой общий тёмный и пыльный мешок. Ко всем. Здесь, в спёртом холщовом мраке, разнообразные индивиды брыкались, царапались, шпыняли друг друга локтями, лезли, подныривали, отпихивали, упирались коленями и совершали ещё много смешных решительных поступков с целью улучшения своего положения внутри.

— Ну, вот, в общем-то, так здесь всё и происходит... — несколько лет спустя мы приходили в гости на урок к нашим бывшим наставникам, и, сидя с ними на задней парте, слушали, как они вполголоса говорят эти слова. — То есть, приблизительно, всё в основном такое. К сожалению, большого выбора вариантов нет...

Некоторые из них, имевшие интеллигентское устройство души, выражали стыд и смущение. Освободившись от строгой менторской роли, «интеллигенты» оказывались жалкими слюнявыми стариками с заискивающим взглядом. За пределами школы они лишались «духовности». Они покупали штаны, белили потолки и ругались с соседями. Я не против штанов. Наоборот — всегда выступал за штаны. Хорошие штаны купить непросто, это требует времени. Чтобы они нормально сидели, не висли на заднице, чтобы...

— Жизнь — это поиски какого-то компромисса... чтобы было приемлемо... Один сплошной компромисс. Надо уметь договариваться.



ДОГОВОР

Ничто так не объединяет людей, как взаимное признание собственных недостатков. Нам легче объединиться вокруг собственного уродства.


Давайте договоримся, что мы все — негодяи. Ну это просто договор такой. На самом деле есть, конечно, и хорошие люди. Их даже много, они такие классные, добрые, всё так хорошо и справедливо делают... Но лучше, если по взаимному согласию мы будем все негодяи. То есть каждый для себя может быть кем хочет, поступать хорошо и бескорыстно, но для других (пусть не обижается) он лучше останется негодяем. И даже так: другие могут не считать его негодяем и верить, что он хороший, только нельзя показывать это публично, чтобы никого не сбить (самому тоже проверить не помешает — это уже от внутренней дисциплины зависит). Доверять или нет — это твоё личное дело, но в обществе желательна бдительность, и здоровый скепсис в отношениях с человеческой природой, поскольку натуральный подлец с целью обмана нередко надевает розовый камуфляж, цвета наших возвышенных ожиданий и неоправданных надежд.

Если хорошего принять за плохого, то ничего страшного не случится. А вот если не разглядишь плохого — беда. Лучше уж ошибиться в хорошем человеке (и мы заведомо идём на эту ошибку!). Он тут же простит нас за эту предосторожность по велению своего доброго сердца и мягкого характера.

Тут мы, можно сказать, практически припёрли его к стенке, как ни забавно это звучит. Потому как, плюй в него или, условно говоря, бей его по морде, всё равно в трудную минуту можно рассчитывать как минимум на справедливое отношение. То есть можно надеяться на понимание с его стороны. И это святое понимание и похвальное долготерпение хороших людей позволяет нам непримиримо и жёстко вести себя с негодяями и подлецами, не боясь в пылу борьбы задеть кого-нибудь из наших.



КИРИЛЛОВ (ВСЁ РАВНО ОТПИЗДЯТ)

После этого будет весьма уместно, чтобы в тексте промелькнуло изображение ещё одного персонажа из школьной жизни. Я расскажу про Кириллова.

Учитель русского языка и литературы Кириллов был не такой, как наша Ирина и эти со штанами. У него всё было серьёзно. Он верил в возвышенные явления человеческой психики, о которых неловко упоминать даже в разговоре между хорошими друзьями. Я имею в виду «вдохновение», «радость творчества», «справедливость», «любовь», «бескорыстие»... Фух. Ну вот, даже в таком виде довольно пошло выглядит. Кавычки немного смягчают эффект. Все эти замечательные названия уже давно отправлены высоким искусством на свалку, где успешно промышляют нищие словом журналисты провинциальных газетёнок. Не будем строго судить наших литературных стервятников, словесная падаль — это их хлеб.

Так вот, Кириллов верил в эту падаль.

Ирина, например, в «герундий» не верила. Насрать ей было и на «настоящее продолженное». Она просто следила за тем, чтобы соблюдалась жёсткая последовательность ритуальных действий. Всемирная церковь учителей английского языка перед началом занятий предписывала узнать, какое сейчас число и месяц, хороша ли погода и пофамильно вспомнить всех, кого сегодня с нами нет. Затем мы доставали потрёпанные талмуды и изучали отрывки из размеренного и праведного жития семьи Стоговых. Главная цель наставника состояла в том, чтобы никто не галдел, не опаздывал, не рисовал на партах, а уж Всевышний как-нибудь позаботится, чтобы в этих безмозглых черепушках проросли семена знаний. Это были не занятия английским языком, а фарисейство какое-то.

Кириллов же носил с собой толстый коричневый блокнот, из которого перед началом урока он выписывал на доску наподобие такого:


«А мне приснилось: миром правит любовь,

А мне приснилось: миром правит мечта.

И над этим прекрасно горит звезда,

Я проснулся и понял — беда...»


— Это стихи Виктора Цоя. Перепишите себе в тетради в качестве эпиграфа.

Больше всего мне нравились первые пять минут его урока, когда мы писали в тетрадь с доски. Цой цитировался чаще всего. Он к тому времени уже разбился на машине. У меня не было записей «Кино», кроме последнего концерта, снятого на «бобинник» с телевизора, но сосед сверху громко включал магнитофон и мне иногда удавалось слушать через потолок целые альбомы.

Первые пять минут я смотрел на Кириллова с глубоким уважением. Каждый раз я ожидал, что он продолжит не менее интересно. Вот он сейчас выдаст! Вот будет! Такой человек не может просто так. Он же слушает рок-музыку!

Но, к сожалению, ничего не происходило. Думаю, ему не хватало творческих сил для того, чтобы изменить обыденный ход урока литературы.

— На прошлом занятии я задавал прочитать очередные главы из «Обломова», а именно... — заунывно начинал он.

Таких людей много. Они могут проявлять удивительную несгибаемость и принципиальность, но, одновременно, это сковывает их творчески. Они слишком широко ставят ноги, напрягаются и надолго задерживают дыхание. Это мешает свободно ходить.

— ...в романе «Обломов», написанном в 1859 году, судьба главного героя раскрыта не только как явление социальное («обломовщина»), но и как философское осмысление русского национального...

Он был зажат и скован, мы — обречены на скуку. Думаю, Кириллову это было понятно. После обеденного перерыва его сухие, монотонные слова звучали особенно надоедливо. Уроки проходили тяжело. По этой причине лицо его страдальчески морщилось, голос начинал противно дребезжать от сдерживаемого раздражения. Он подходил к окну и делал тяжёлый короткий вздох.

Из уважения к Кириллову я добросовестно таращил смыкающиеся глаза на учебные предметы: доску, мел, тряпку, указку, на самого Кириллова. Не зевать на его уроке было для меня делом чести. Но мои силы быстро таяли. Я налегал на парту правым боком, подпирая рукой тяжеленную голову. Окончательно разочаровавшийся в нас Кириллов ни разу не протянул нам руку помощи, отодвинув в сторону пелену послеобеденной дремоты.


Тридцатипятилетний худощавый Кириллов обыкновенно облачал свою фигуру в тёмный костюм, надевая под него бордовый пуловер и красный галстук. Лицо он имел смуглое, с красивым прямым носом и чёткими линиями твёрдых губ, но постоянное занудное неразборчивое беспокойство (о каких-то важных и незначительных вещах одновременно) лишало его одухотворённый лик той привлекательности, которой он заслуживал.

Я помню лишь один случай, когда мелкая рябь на лице Кириллова превратилась в неукротимую бурю. Жертвой его неожиданного гнева стал Гусаков, вполголоса насмехавшийся над Маяковским и не имевший на самом деле серьёзных претензий к личности и произведениям поэта.

— ...достаю из широких штанин... — издевательски декламировал Гусь, сознательно используя лишь прикладное, развлекательное свойство этого стихотворения. Для разгона скуки. Я с позорной готовностью подхихикивал.

— Мы говорим Партия — подразумеваем Ленин... Крошка сын к отцу пришёл, а он достаёт из широких штанин... Не в добрый час явился ты, крошка, мой юный мальчик... ну да что ж, раз пришёл...

— Да ты понимаешь, Гусаков, что не имеешь никакого права! — рванул вдруг Кириллов. Вообще-то всё это время он находился рядом, всего в нескольких метрах — писал на доске свой очередной эпиграф. Конечно же он мог всё слышать, но это не принималось нами в расчёт. Потому что всемирной церкви учителей насрать на то, что думают и говорят ученики, если это не касается темы занятий и если это не ответ на прямой вопрос учителя. В этом смысле присутствие Кириллова, стоявшего к нам спиной, приравнивалось к его отсутствию. Тема урока никак не затрагивала поэта Маяковского, даже...

— Ты! Сопляк! Ты ведь ничего не знаешь про то время! И ничего не знаешь про Маяковского! Сидишь сейчас и смеёшься! Ты сам-то что из себя представляешь?!

Гневное лицо Кириллова нависло над Гусём тяжёлой красной свёклой. Ошарашенному Гусю пришлось сильно задрать голову и отклониться немного назад, чтобы не мигая смотреть на неё пустым защищающимся взглядом. Кириллов отёр ладонью маленький пузырёк слюны, вскочивший на нижней губе, и отвернулся. Надо было окончить строку на доске. Из пришедших в беспорядок от испуга и растерянности черт лица Гусю постепенно удалось выстроить незаслуженную обиду. Его указательный палец ткнулся в висок, после чего был несколько раз прокручен по часовой стрелке: шиза накрыла нашего учителя.


Интеллигенты обречены быть побитыми.

На первых порах безобразнику интересно бить интеллигента. Это похоже на откупоривание незнакомой консервы. По доброй воле интеллигент вряд ли раскроет свой внутренний мир и умственные накопления перед тёмным необразованным хулиганом. Но поскольку всякая необычная и интересная вещь должна быть разобрана и изучена, интеллигент обречён стать объектом для пытливого хамского ума. Вот его откупоривают, разбирают, а там то же, что и у остальных — сопли, кровь, вскрики, разбитые очки, неумелое сопротивление, попытки бегства, занудные просьбы о пощаде. А ведь хулиган — он как ребёнок, ожидающий в этот миг чего-то необычного, волшебства что ли. Может, интеллигент будет читать стихи во время битья, приводить занимательные факты или интересно рассуждать о жизни. Но увы.

Интеллигентов долго не бьют. Потому что их бьют из интереса, а тут сразу становится скучно. Это врагов могут бить долго, поскольку цель другая — победить.


Короче говоря, Кириллова побили на школьной дискотеке. Осенью 1990 года в нашей школе вдруг стало модно проводить дискотеки. Школьникам, начиная с восьмого класса, раздавались пригласительные, сделанные из обрезков открыток, — это для конкурса, на котором надо было искать свою половинку в зале. Кириллов дежурил на входе в школу, чтобы никто без открыток не входил. Его блок-пост, сооружённый из нескольких парт, поставленных поперёк коридора, находился на первом этаже. Говорят, он самоотверженно преградил путь прорывавшимся хулиганам из соседнего ПТУ, а потом быстро пошёл к умывальникам возле столовой, наклонив туловище вперёд и шлёпая о пол крупными красными каплями из опухшего носа. Дискотеку сразу же закончили. Все говорили про Кириллова. Кириллову разбили нос, Кириллову подбили глаз, Кириллов не смог дать сдачи. На меня и многих моих товарищей это произвело гнетущее впечатление. Потому что избиение хорошего человека — это не то, что избиение рядового незнакомого обывателя, как бы мы не развивали в себе сострадание. В первом случае жестокость приобретает особую контрастность и отчётливость. Снимок выходит яркий, сочный. И глядя на него, ты понимаешь: как ни живи — всё равно отпиздят. Страшно.

Вскоре деклассированный Кириллов уехал жить в Белоруссию к родственникам.



ПОБЕГ И НАШЕСТВИЕ

Первым, как и положено военачальнику, сдался военрук Кутухов. Задолго до полуночи. Он радостно хватал наши правые руки своей десницей с надписью «Коля» на фалангах пальцев, прикладывая ещё одну ладошку с другой стороны.

— Поздравляю! Поздравляю! — повторял он. От водки и чувств у него слезились глаза. Он как будто провожал нас всех на войну.

Остальные посыпались позже, когда я уже ушёл.

Кого-то из учителей вырвало в кабинете химии. Очевидно, химика. Однако в этом нельзя быть уверенным на все сто. К трём часам ночи всё смешалось, царила полная неразбериха. Некоторые из преподавателей, продолжая стойко бодрствовать, непримиримо и строго, как цапли, расхаживали повсюду в очках с огромными стёклами, брезгливо огибая шаткие столы, накрытые серой обёрточной бумагой.


Я не хотел быть невежливым, но соблюсти светские приличия оказалось невозможно: мне просто было некому сказать, что я ухожу домой. Думаю, никто не хватился меня по меньшей мере в течение часа.

Спустившись по лестнице на первый этаж, я торопливо зашагал по гулкому вестибюлю. Теперь, находясь в десяти метрах от выхода, притвориться, что я отлучился для поисков умывальника или туалета, было совершенно невозможно. Нельзя было, чтобы сейчас кто-то из знакомых меня заметил. Я увлёкся ролью беглеца настолько, что окликни меня в тот момент, я не задумываясь бросился бы бежать со всех ног. Промчавшись мимо огороженной стальной сеткой раздевалки, я достиг центрального выхода.

Дверь была закрыта на засов. Я отодвинул его в сторону и резко вышел наружу. Музыка стихла. Втянув лёгкими порцию свежего воздуха, я стал решительно удаляться от выхода.

Возле школы уже собиралась дворовая шпана, строя планы, как пробраться внутрь. Им тоже хотелось тёлок и музона.

Я поёжился. В холле не было никого, кто бы мог задвинуть засов обратно.

Ворота открыты. Стража спит.

Вскоре они это поймут и тогда начнут просачиваться внутрь здания небольшими группами по два-три человека, прячась поначалу под лестницей и в темноте дискотеки. Стоя возле стен, они будут переговариваться друг с другом, не отрывая насмешливых взглядов от танцующих. Потом начнутся короткие вылазки в банкетный зал. Они станут курить в туалете и возле открытых окон, громко харкать и выплёвывать со шлепком смачные зелёные сгустки. Они будут заглядывать в глаза проходящим мимо очкарикам, намереваясь затеять драку. Очкарики первыми инстинктивно почувствуют их присутствие по характерной тяжести под ложечкой и слабости в ногах.

И, наконец, они начнут приставать к девчонкам. К красивым, розовым, сладко пахнущим, часто дышащим от танцев. Они будут грубо хватать их своими тёмными, покрытыми мелкими белёсыми ссадинами руками за голые плечи, дышать в лицо сожжённым табаком из ржущих ртов, облепленных семечковой шелухой. И всё из-за того, что я не предупредил про дверь.

Потом они убьют всех мужчин и очкариков и начнут насиловать оставшихся в живых. Достанется даже Вере Степановне.

«А и пусть, — подумал я через пятьдесят метров. — Некоторым это даже понравится».



ПОД РУЧКУ СО СТРАШИЛОЙ

Обязавшись в порыве пьяного благородства развести всех одноклассниц по домам, в начале одиннадцатого часа мы вышли из квартиры Лёхи Кузина на улицу. Было довольно холодно. Сильный ветер раздвигал волосы на голове и дул в образовавшиеся прогалины.

Девушки такие беспомощные существа! Для интересной жизни и движения по поверхности земли они неудобны. К кантовке и быстрой погрузке на автобусы, троллейбусы, грузовики, плоты и в электрички абсолютно не приспособлены. Пехотой перемещаются медленно, вертя головой в сторону шумного и блестящего, — и то недалеко, до конца проспекта. Сказывается ограниченный моторесурс. Как маленьких детей, их везде подкарауливают опасности и неудобства, приравниваемые девушками к опасностям. На женском пути всякое случается. Поломка женского оборудования, починка женского оборудования, перестановка шкафа, сгоревшие лампочки, тени и помады, скука в присутствии мужчины, ожидающий в тёмной аллейке сладострастный насильник, нервно сосущий короткую папироску... Что за жизнь, чёрт подери?!


Некоторые отделились сразу, группами по два-три человека. Оставшиеся человек шесть, к числу которых принадлежал и я, готовый проветриться и выгулять измученное неудобными позами тело, отправились в обход окрестностей. Длинная дебелая Наташа предложила, чтобы мы взяли друг друга за руки и так шли всю дорогу. Ничего другого от неё я и не ожидал. Она и в трезвом состоянии была способна генерировать весь этот пошлый бред про дружбу навек, школьное братство, лучшие годы... Пришлось покориться. Поскольку было холодно, я сказал, что гораздо удобнее и надёжнее сцепиться локтями и первым сунул руки в карманы.

Таким громоздким способом мы протопали несколько пустынных кварталов, пока не спровадили дебелую Наташу в тёмное нутро подъезда. На прощание она сказала ещё какую-то глупость, но из-за сильного ветра я не расслышал. Потом к месту ночёвки были доставлены Ленка и Юлька. Осталось трое.

— Мы с Виталиком живём рядом, — объявила Таня.

— Да, в соседних подъездах, — подтвердил я не дрогнув.

— Через один.

— Почему через один? Я в третьем, ты — во втором, — мне с лёгкостью удавалось демонстрировать чёткую работу мозга и сохранившуюся живость мимики. Я смахивал на молодого жидкоусого знатока Бориса Бурду, горделиво и самовлюблённо поигрывающего серыми мышцами своего интеллекта.

— А, ну да, правда. Я, когда пьяная, не очень хорошо соображаю, — тяжеловато, с медленной улыбкой ответила Таня.

Сердечно попрощавшись с Лёхой Кузиным, мы отправились в дорогу по широкому переулку, слабо освещённому розовыми и жёлтыми окнами длинного ряда домов.

Выпившая Таня чувствовала себя довольно свободно.

— Можно я возьму тебя за руку?

— Можно.

Она быстро обвила локоть справа и плотно притянула себя ко мне. Я довольно спокойно вошёл в состав этой четвероногой биологической конструкции, давно используемой разнополыми людьми для задушевной ходьбы. Впрочем, выигрыш в устойчивости был налицо — с этим не поспоришь.

Преодолев в таком духе метров двадцать пять, я начал замечать, что её бедро трётся о мою ногу. Этого ещё не хватало!

Кто умеет работать с пространством — преуспеет в тонком искусстве флирта. Незаметно оттопырив правое плечо в сторону, мне удалось оттеснить её на пару сантиметров. Я сократил шаг почти вдвое и изловчился убирать правую ногу под себя и внутрь, ставя её при ходьбе как можно ближе к центру. Я практически исчез с экранов её радаров. Не нащупывая меня нижней частью тела, Таня немного заволновалась.

— А погода-то хорошая всё-таки, — сказал я оптимистично. — Тихо так.

Судя по всему, она не понимала, что происходит, и инстинктивно потянулась ко мне своей левой коленкой. Эта коленка со свистом проносилась в миллиметрах от моей икры. Чтобы отучить её от этих штучек, я сделал несколько быстрых широких шагов. Она послушно засеменила. Так-то.

— Всю жизнь хотела пройти с тобой под руку, да всё как-то не доводилось.

— Да, — согласился я, — никогда такого не было.

— Мы редко общались.

Я немного вырвался вперёд, улавливая её белеющее во тьме лицо лишь боковым зрением. Из-за плохой подвижности шеи ей приходилось поворачиваться всем корпусом и немного отклоняться назад, обращаясь ко мне.

Мне стало немного стыдно, и я притормозил. В общем-то ничего страшного не было. Нас разделяли толстые слои осенней одежды, свитер, рубашка, майка и несколько рюмок водки. Водка давала знакомый эффект отстранённости от происходящего.

— Ты куда-то пропал. Я тебя редко вижу.

— Почему пропал? Работаю...

— Где?

— Здание химической лаборатории знаешь? На последнем этаже.

— А я в цехе водоснабжения. Если что — звони. Хочешь, дам телефон?

— Давай, конечно.

Я изобразил чрезвычайную заинтересованность в телефоне. Долго искал обрывок бумаги, подробно распрашивал, в какое время её можно застать, когда у неё перерыв, по каким сменам работает. Мне кажется, я довольно хорошо притворяюсь, когда записываю ненужные телефоны и адреса. У меня большой опыт. Наверное, людям приятно, когда я так увлечённо узнаю, как их можно найти. Мне кажется, это такая компенсация за то, что на самом деле я никогда не позвоню. Чем твёрже я решил не звонить, тем разборчивей мой почерк и настойчивей расспросы. Это у меня такая застенчивая доброта, что ли...



СМЕРТЬ ГУСЯ

Ну, вот и встретились. В этой нише на шестом этаже здания химической лаборатории она подкарауливала меня три года. Её лицо на короткой шее безжалостно и строго.

Я двинул ртом вправо, пробуя улыбнуться, но быстро вернул его на место. Настроение у Тани было неважнецкое. Оценивающий взгляд, сжатые губы.

«Узнал, значит. И то хорошо. Что ж, рад или не рад?»

«Да, вроде...»

Я понял, что нерадость моя уже раскрыта и малость растерялся. Внутри как-то заёрзало.

Ладно, ладно. Позор мне, позор. Не вспоминаю, не звоню, телефон потерял, на встречу выпускников не ходил. Что ж... Признаю.

И тут я расслабился. Не надо усердствовать, разыгрывая любезность и интерес. Не звоню, не узнаю на улице. Вот такой я, значит, сноб, зазнавшийся человек. Впрочем, я же сказал «привет», насколько я помню? Это довольно вежливо с моей стороны.

Пожалуй, пойду. Мне кажется, я был очень занят. Надо было помыть кружку в туалете.


Однако от Тани было не так-то просто отделаться. Она бросила вдогонку «как дела?», что позволило окончательно за меня зацепиться. Я остановился, сделал два шага назад, недовольно поморщившись, и угрожающе тряхнул кружкой, демонстрируя неотложность своих намерений. Таким образом я заранее предостерегал её от подробного разговора.

«Что ж, если тебе так уж хочется знать, как у меня дела, я отвечу».

— Нормально, — сообщил я.

«Сейчас тоже спрошу, как дела, и — до свиданья, малышка».

— Ты на похоронах Володи был? — опередила она.

— Каких похоронах?

— Ты что, не знаешь, что Вова умер?

— Нет. Какой Вова? Берденко?

— Гусаков. На прошлой неделе были похороны. Тебе не звонили?

— Нет. Отчего он умер? Заболел... или так?..

— Говорят, вроде отёк лёгких.

При этом лицо у неё сделалось печально озабоченным. Я тоже соорудил довольно сносное сожаление.

— Вот как... — сказал я, наконец, после небольшой паузы.

— Да, — ответила она.

— Интересные новости.

— Да, теперь нас стало меньше, — добавила она драматически.

— На одного, — на всякий случай сказал я, чтобы узнать, не умер ли кто ещё.

— На одного... Ладно, ты иди, работай.

— Да, я сейчас пойду поработаю, — ответил я, чтобы это не выглядело так, будто она меня отпускает.

Я пошёл мыть кружку, чувствуя спиной её молчаливое неодобрение. Может быть, в её глазах, я встретил новость о смерти Гуся слишком спокойно.5

Ну, это правда.

«Теперь нас стало меньше». Смешная фраза. Как будто мы были тайными членами масонской ложи или вьетнамскими ветеранами. Она по-прежнему считает нашу школьную жизнь какой-то особенной. Многие женщины с удовольствием тянутся к такой пошлятине.

Почему она никак не привыкнет, что каждый сам по себе? И сейчас, и тогда, и она, и мёртвый теперь уже Гусь.

На обратном пути я встретил её ещё раз, но информация закончилась, и мы больше ничего друг другу не сказали.


Умер-то Гусь один, в тесной квартирке, которую делил с родителями. Без нас. Без многочисленных друзей, молчаливой и суровой гурьбою стоящих у смертного одра. Мы и не слышали, как он дух испустил.



СКАФАНДР НЕУДАЧНИКА

Я попытался честно представить, чего лишила меня внезапная смерть Гуся. Ничего хорошего в голову не приходило.

Гусь не годился для светлых воспоминаний о безвременно почившем друге. Даже тело его никуда не годилось. Настоящий скафандр неудачника.

Вытянутый овальный шлем с раздвоённым подбородком и мясистыми негритянскими губами, дыхательный аппарат «уточкой». В школе Гусь был худощав и немного сутул, но пиво и регулярные трансляции матчей Лиги Чемпионов превратили его туловище в серый дряблый цилиндр со светло-коричневыми сосками. К верхней части цилиндра крепились тонкие макаронины рук, которые оканчивались болтающимися на кистях птичьими лапками. Вот неполный перечень того, что навсегда было засунуто под сукно земли.



МАРСИАНЕ

Сколько я его знал, руки и часть лица Гуся всегда были покрыты розовыми шелушащимися пятнами, напоминающими лишай. Какая-то неизлечимая кожная болезнь. Не заразная, но всё равно здороваешься аккуратно.

Особенно внимательно приходилось следить за большим пальцем, который при рукопожатии всегда касается тыльной стороны ладони. У Гуся она была сухой и морщинистой, с красноватыми бороздками царапин, оставленных ногтями (видимо, эти пятна постоянно чесались).

Каждый раз я немного отводил большой палец в сторону и сжимал руку Гуся оставшимися четырьмя фалангами. Это было приветствие четырёхпалого гуманоида. Историческая встреча землян с марсианами.

Вероятно, таким способом с ним здоровались многие парни. Не только из нашего класса.

Может быть, каждый раз, получая на один палец меньше положенного, Гусь подсознательно чувствовал себя обманутым. С годами выражение его лица становилось всё более недоверчивым и настороженным. Когда живёшь с марсианами, надо всё время быть начеку.



ПРИЯТЕЛИ

Кажется, мы с Гусём были приятелями некоторое время. Это следовало проверить. В тот же день, когда мне стало известно о его смерти, я отыскал выпускной альбом. Фотографии в альбоме были приклеены к картонным страницам, на обратной стороне которых мы писали друг другу послания в будущее. Я сейчас как раз находился в будущем. Вот что послал мне Гусь:

«На протяжении всей школьной жизни ты был для меня хорошим другом, „соратником“... Если у тебя что-то не получится и тебе потребуется помощь, обращайся ко мне. Я тебе всегда помогу... заходи ко мне, не забывай. Мой адрес: ул. Харлампиевская, д. 16, кв. 36. Я появился на свет 16.08.76 г.»

Ни фига себе!

Определённо, мы были хорошими приятелями... Не всю школу, конечно. Два последних года. Большую часть времени мы игнорировали друг друга. Я не считал Гуся достойным внимания и сам в его глазах был скучным очкариком. Гусь стремился вращаться в маргинальных кругах, собиравшихся покурить в павильоне или за трансформаторной будкой, но его периодически выкидывало наружу. Там бывали страшные типы: Семенихин, Череп, Кисель... Очень жуткие. Их жизнь проходила в жестоких драках, катании на мотоцикле и прогуливании уроков. Они учили Гуся жить и гоняли по мелким поручениям.

Насколько мне известно, в павильоне Гусь особым уважением не пользовался. Он был трусоват и не раз оказывался бит или унижен. Иногда он прятался от своих суровых друзей, но тем не менее всегда стремился вернуться обратно. С ними была сила. Гусь казался мне примитивным.

Я встречал его ещё в детском саду, но там наши отношения дальше настороженного обмена фольгой, спичками или конфетными фантиками не заходили. Время было такое. Возраст. Я не доверял Гусю в такой же степени, как и остальным своим дворовым партнёрам. У детей с моралью всегда было туго. Тебя могли запросто обмануть и тут же, не отходя, открыто выразить свою радость по поводу удавшейся аферы. Отнять или обхитрить было престижно. Честному слову никто не верил. Нередко мы совершали сделки, договорившись, чтобы предметы переходили из рук в руки одновременно. Мы стояли друг на против друга, протягивая руки и внимательно следя за противником.

Жестокий мир.



ПАЦАН

Бесспорно, два последние года учёбы в школе сблизили нас, но «хороший друг» — это сильное преувеличение. Праздничный аффект. Вон Гусь и ручку взял с красной пастой, вензелёк к букве «Н» пририсовал, искусник...

Смешно написано: «Я появился на свет 16.08.76 г.». С такой наивной торжественностью... «Появился на свет». Великий Гусь появился на свет, чтобы хорошенько побухать, похавать, потискать тёлок и, не теряя времени даром, скопытиться... Восьмой месяц — это август, по-моему. Выпускной вечер состоялся в конце июня. То есть через полтора месяца я уже забыл, что у него день рождения 16 августа. Ха. Представляю, как Гусь принял это от своего «соратника». Всё-таки он жил пацанской жизнью. Некоторое время мизинец Гуся украшал обработанный пилочкой длинный жёлтый ноготь, которым он с удобством ковырял за ухом. Это что-то такое означало. Это был их атрибут. Как и маленький нательный крестик на капроновой нитке. Христиане, бля.

Пацаны — это подростки, готовящиеся стать мужиками. Мне не нравилось пацанское в нём. Пацан — будущий обыватель, маленький, злой мещанин, фанатик, враг непонятного и необычного, уничтожитель красоты, топтатель творчества.

Дни рождения, проводы в армию, женитьба на черноротой дворовой подруге с костлявыми плечами, вылезающими из неряшливого ситцевого платья — это великие духовные события пацанской жизни. Этапы посвящения в суровое братство мужиков. Гусь готовился в мужики. Для этого ему надо было заиметь вонючие подмышки, красную натёртую шею, слипшиеся спутанные волосы, покрытую тусклыми цветочными узорами рубаху. Ему предстояло найти грязную физическую работу на заводе, с длинными сонными перерывами на деревянных скамейках и внезапными изнуряющими авралами, чтобы можно было потом, выйдя за проходные, устало выпить водки с мрачными товарищами, закусывая её ломтями варёной колбасы.

После школы жизнь Гуся стала существенно упрощаться. Он стремился к этому.



МАЛЕНЬКАЯ ВСЕЛЕННАЯ

Я пошёл на кухню выпить чая. Попытки выдавить из себя чувство сожаления ни к чему не приводили. Я не мог представить Гуся отчётливо живым.

Верно, чтобы жалеть о смерти, первым делом надо хотя бы представлять живого. Сейчас он был для меня таким же далёким, как Джон Леннон или Ясир Арафат. Или таким же нереальным, как Микки Маус.

Я чёрствый и равнодушный человек.

Гуся нет. Закопали. Ушла из жизни личность, маленькая вселенная. Лежит один, закопанный. И я с ним больше не поговорю. Ну же!

Ничего. Пусто.

Если бы не встреча с Таней, я бы вообще не обнаружил пропажу Гуся никогда. Хорошо, что нас люди предупреждают.

Тогда в чём потеря? Где была эта маленькая вселенная, которой сейчас нет? Я пропажи не заметил.

Возможно, «потеря» — всего лишь утешение для умирающего, которого заверяют, что без него всё будет не так. Может быть, некоторым умирающим доставляет удовольствие забрать с собою свои опыт, талант, авторитет. Вот, мол, не уберегли, теперь ухожу. Имейте в виду. Ну, это я забираю, это тоже со мной, и это. Всё, бывайте. Счастливо прозябать.

Кое-кто закапывает с собой6 украшения и деньги.

Должно быть, это всё здорово повышает самооценку. Посмертную. С мыслью, что после тебя не всё будет так хорошо, уютнее умирается. Сожаление, досада, ласкающие слух крики «что мы будем без него делать?!», «куда он подевал чёртовы документы?!», всеобщая суматоха создают приятный фон для комфортной отдачи концов. Как говорится, не горюйте, не скучайте и гуд бай. (А ведь и погорюют, и заскучают!)

Всё было бы классно, если бы ещё страх убрать. А то жутко страшно умирать всё-таки.

Тяжелее всего тем, кому нечего забрать. Думаю, Гусь был из таких.

Таких труднее почувствовать. Нет никакой потери: умер и всё. Спасибо, что от хлопот избавил.



ПАТРИК ЮИНГ

Я, честно говоря, редко кого с днём рождения поздравляю. Не знаю, что им надо говорить, кроме «желаю успехов». А они раскроют рот и ждут. Когда я был профгрупоргом в нашем проектном бюро, то спасался тем, что читал стихи. Это легко — всё написано на открытке, читай себе с выражением: «Ну где найти такие строки, такие добрые слова, чтобы от наших поздравлений у Вас кружилась голова?! Чтоб в этот светлый день весенний...»

Поздравить Гуся было совершенно невозможно. Хотя, конечно, он мог на это рассчитывать.


С Гусём меня сблизил спорт. В 10-м классе на физкультуре мы стали играть в баскетбол. Раньше у нас всё время были футбол и ручной мяч, но потом, пошептавшись между собой, физруки решили, что мы уже достаточно подросли. Тогда самый старый, седой и опытный физрук Владлен Викторович (у него был кривой рот и не хватало двух третей левого уха задолго до того, как мир узнал Майка Тайсона) торжественно вынес из комнаты преподавателей большой тёмно-коричневый7 мяч.

— Идите все сюда, — сказал он. — Слушайте внимательно. Легче всего его забрасывать с отскоком от щита. Бросайте от щита. Видите, на нём нарисован маленький белый квадрат, над самым кольцом? Цельтесь в угол белого квадрата и попадёте наверняка.

Кратко изложив основные правила, он показал нам несколько бросков с ведения. Через две недели Владлен Викторович лёг в больницу с грыжей, а мы стали осваивать новую игру.

В это самое время «РТР» стал показывать лучшие матчи текущего сезона Национальной Баскетбольной Ассоциации. Я не пропускал ни одной трансляции. Джордан, Шакил О’Нил, Чарльз Баркли и другие никогда не кидали мяч в кольцо с отскоком от щита. Они направляли его прямо в корзину красивыми крюками, бросали «через руки» с отклонением или вколачивали слэм-данком с разворотом. Щит — это было для новичков. Решив играть как Джордан, я сразу же забыл о существовании отскока.

— От щита! Виталик, бросай от щита! — сердито кричал мне маленький усатый Александр Иванович, сменивший уставшего ветерана.

Видимо, у них где-то было написано в специальных программах, чтобы мы стучали мячом об щит. Но я был глух к воплям Александра Ивановича. Специально забросить от щита для меня было позором.


Гусь неплохо играл в баскетбол. Не то чтобы слишком здорово. У него был хороший средний бросок, он мог немного поводиться, выдать пас, но под кольцом его легко теснили. Причёска «ёжик» и вывернутые наружу толстые губы делали его похожим на центрового «Нью-Йорк Никс» Патрика Юинга.

Я почти всегда играл с Гусём в одной команде. Урок физкультуры начинался с того, что мы делились на Dream Team и сборную Парагвая.

В Dream Team всегда попадали самые высокие, ловкие, красивые и весёлые, то есть самые лучшие парни нашего класса, во главе с величайшим спортсменом и школьным актёром Серёгой Железянко. Костяк сборной Парагвая составляли мы с Гусём. Нам давали ещё несколько неуклюжих «парагвайцев», годных разве что для собирания хлопчатника и тунговых орехов.

Надо ли говорить, что Dream Team начинала закладывать мячи в нашу корзину с первых же минут. Они окружали нашу оборону и подолгу передавали мяч друг другу, смеясь и подшучивая над тем, как мы мечемся между ними на полусогнутых ногах, размахивая руками над головой.

Они стремились разыграть мяч наверняка и практически всегда добиваясь своего. Если растянуть нас не удавалось, Железянко, наклонив корпус вперёд и выставив правое плечо, тараном прорывался под кольцо и оттуда обязательно попадал, несмотря на неистовое сопротивление как минимум трёх «парагвайцев».

Я не любил играть против Железянко. Перед каждой игрой у меня было плохое предчувствие. У нас не было лидера, отсутствовала хорошая игра в пас. Мой крюк был ещё недостаточно хорош, чтобы я мог уверенно набирать очки из трёхсекундной зоны.

— Мы плохо играем в пас, — говорил я Гусю в раздевалке. — Поэтому у нас короткие атаки, которые заканчиваются либо ошибкой, либо нелогичным броском.

Гусь со мной соглашался. Он тоже регулярно смотрел НБА.

(По правде говоря, Гусь тоже был хорош — заводил мяч на правый фланг до линии аута и, будучи заперт длиннющим Максом Смирновым, пробовал бросать под нулевым углом. Шансов побороться за отскок после такого броска практически не было.)

— Хочешь, пойдём ко мне домой, я тебе покажу подборку «Спорт-экспресса», посвящённую чемпионату Европы по футболу? — спросил у меня как-то Гусь.

— Погнали.

И мы пошли к Гусю в гости.



ЛОГОВО ГУСЯ

Теперь мне точно известно, что я равнодушный человек. Я и раньше замечал за собой какую-то холодность. И полюбить никого не могу. Они меня или смешат, либо я злюсь на них сильно. Бывает, улыбаюсь так ласково, могу даже по голове погладить, поговорить откровенно, спросить что-нибудь интересное, от всей души головой покачать, а потом иду домой, и такая тоска во мне, полное безразличие.

Однажды я пошёл проведывать отца в больнице, так он даже обиделся, что я его не расспрашиваю, как ему живётся, чем его кормят, какие у него товарищи. Я тогда очень сильно испугался, что он меня раскусил. Словно в самое тайное место души заглянул. Мне следовало его, конечно, спросить, о чём надо, а я совсем расслабился, просто сидел на кровати и молча смотрел на тумбочку. Хотелось побыстрее уйти из этого места, пахнущего огрызками яблок, прокисшим вареньем и медикаментами. Было невыносимо скучно видеть отца в беспомощной позе, с гипсовой ногой, требующим сочувствия и жалости.

Обмякшим слабым ртом отец рассказывал, что случилось с его новыми товарищами, замотанными в бинты и лежащими рядом, жаловался на грязное седло в туалете, просил поставить суп в холодильник. Я просто кивал в ответ. Мне было стыдно за то, что я не умею вести себя, как положено хорошему сыну.


Двухкомнатная квартира Гуся была похожа на страшный сон больного клаустрофобией. Судя по всему, старые вещи здесь не выбрасывали никогда. Попав однажды внутрь, они были обречены оставаться до тех пор, пока со временем не сотрут друг друга в пыль.

В первый раз я побывал в гостях у Гуся в апреле 1993 года. Меня поразила ужасная теснота, в которой он жил со своими родителями. Зала была наполнена высокими, в человеческий рост, плотно спрессованными кучами тряпья, целлофановыми пакетами и связанными кипами старых книг. Для перемещения между двумя кроватями, креслом и телевизором были проложены узкие проходы. На балконе висели поношенные спортивные штаны со смешными петлями для ступней и полинявшая футболка.

— У вас ремонт? — спросил я Гуся.

— Нет. Идём ко мне в комнату. Покажу кое-что.

Он повёл меня в такой же тесный и узкий отсек, где умрёт через десять лет, как таракан, зажатый между высокими пыльными стопами старых газет «Спорт-экспресс».

— Это спецвыпуск, посвящённый чемпионату Европы 92-го года, — пояснил Гусь, вытаскивая из картонного ящика толстую пачку. — Здесь все матчи. Расстановка игроков, результаты, обзоры, интервью.

— Здорово.

— Конечно. Эти газеты сейчас на вес золота. Я купил все номера, кроме двух-трёх. Но начиная с четвертьфиналов ни одного не пропустил. Такое редко встретишь, чтобы всё было собрано.

— Дашь почитать, а? — у меня как раз был один из тех периодов, когда я чем-нибудь сильно увлекался. В то время это был футбол.

— Хорошо. Только не потеряй. Надо сложить их по порядку... Смотри — книжка про Блохина. А это Мишель Платини. Ринат Дасаев. Вот ещё про Блохина, эту он сам написал...

Мы разместились на узкой, неряшливо застеленной кровати возле окна. Сидеть было неудобно. Через зелёное покрывало я чувствовал задницей грубые складки плохо расправленного одеяла. На стене напротив висела фотография сборной Голландии, чемпиона Европы 1988 года.



КОГДА КНИГИ И ГАЗЕТЫ ЗАКОНЧИЛИСЬ

После окончания школы количество моих встреч с Гусём резко пошло на убыль. Я прочитал все его самые ценные газеты и две книги про Олега Блохина. Больше ничего интересного у Гуся не было.

— У тебя больше нет ничего интересного?

— Про Блохина читал?

— Читал.

— Тогда давай забухаем, — предложил Гусь,

Из-за учёбы в институте мне было некогда бухать с Гусём. (Это официальная версия. На самом деле, я после выпускного некоторое время побаивался прикладываться к спиртному, но, естественно, никому об этом не говорил. Как часто у меня случается, я предпочёл иметь репутацию унылого зануды, чем быть осмеянным за алкогольную трусость.)

«Не сегодня... Сегодня не могу... Что-то не очень хочется... Нет, сегодня вряд ли...» — отвечал я Гусю.

В последний раз он посмотрел на меня недоверчиво прищурившись, мы пожали руки и пожелали друг другу удачи. С этого момента Гусь всегда стал смотреть на меня с недоверчивым прищуром.


Несколько выездных дней рождения, отмеченных с родителями и их знакомыми, а также ночные проводы в армию друга детства Васи Петушкова вскоре помогли мне постичь радость опьянения, но за Гусём было уже не угнаться. Он стремительно уходил от меня стограммовыми стаканами.

Иногда, обгоняя на очередной круг, тёмное оплывшее лицо Гуся и его красная сухая ручонка здоровались со мной в троллейбусе, возле центрального рынка или в другом неудобном для разговора месте. Оно и к лучшему. Разговор с Гусём у меня выходил неуклюжий и пустой. С легко ощутимым подтекстом. В интонациях Гуся чувствовалось скрытое неодобрение и смутные обиды. Вскоре он даже перестал спрашивать, почему я к нему не захожу. Во время разговора Гусь непрерывно оборачивался, наклонялся вниз и в сторону, вытягивал шею, энергично выискивая в толпе кого-то гораздо более важного. Всё было кончено. Мне было наплевать.



ТИПЫ

Уже в то время Гуся окружала плотная водочная аура. Всякое событие в его жизни с некоторых пор стало связано с водкой. Гусь взял от водки всё самое мрачное. Он пил с какими-то угрюмыми корявыми типами в спортивных костюмах с засаленными лампасами. Типы становились агрессивными после нескольких рюмок (Лёха Кузин со смехом рассказывал, как один из них разбил трёхлитровый бутыль с рассолом на голове Гуся), летом носили клетчатые тапочки на босу ногу и лежали на скамейках перед подъездами или в зелёных беседках, сколоченных из обломков дверей, спинок стульев, кусков фанеры и прочего деревянного хлама. Такое положение благоприятствовало кратковременным философским порывам. Узость жизненного опыта и недостаток образования не становились на пути творческой мысли типов непреодолимыми препятствиями.

— Я люблю посрать, — говорил один из них. — Чем больше срёшь, тем меньше в тебе говна. Чем меньше говна, тем лучше ты человек. Гы-гы...

Гусь и эти типы часто занимали друг у друга какие-то жалкие деньги, поэтому свои встречи они посвящали точным расчётам, основанным на туманных воспоминаниях о вечно вчерашнем дне. Вчерашнее было главным предметом их мыслей, основным объектом заботы и источником наслаждения. Полная потеря памяти в отдельных эпизодах считалась удачей и обсуждалась с особенным душевным подъёмом.

Таким образом, нам с Гусём разговаривать было практически не о чем. Он всё время смотрел по сторонам.



ВЕЛИКАЯ ПИГМЕЙСКАЯ ВОЙНА

В школе с Гусём было интереснее. Там шла ежедневная борьба. Теперь, без неё, на воле, личность Гуся блёкла и вырождалась. Нынче она годилась разве что для скучных троллейбусных бесед о футболе. Но мой интерес к футболу тоже угасал. Футболисты оказались мелкими человечками, бегающими по экрану телевизора с примитивными обывательскими целями. Они играли от обороны и на всякий случай били друг друга по ногам возле штрафной площадки, чтобы игра не получалась слишком красивой.

Школа духовно насильничала над Гусём. Мне нравилось наблюдать за его отчаянным сопротивлением. Это было увлекательное зрелище. Несомненно, детская душонка Гуся требовала духовного насилия для закалки. Её надо было хорошенько вздрючить.

Система образования направляла брандспойт мировой культуры в грудь, лицо, спину Гуся, сбивала его с ног мощной обогащающей струёй. Гусь кашлял, захлёбывался, но сопротивлялся. Это была неравная борьба пигмея с титанами духа. Как он ненавидел Шекспира! Как злобно смеялся над Толстым, плевал в глаза Достоевскому, рисовал рожки Льву Кассилю! А его легендарный поединок с Кирилловым за Маяковского, когда Гуся практически уничтожили?!

Это была великая война маленького обывателя с мёртвыми гениями. Один против всех.

После школы Гусь окончательно отвалился от многовековых культурных пластов человечества. Титаны перешагнули через пигмея. Пигмей погрозил им кулаком и занялся своими пигмейскими делами.

Наступала эпоха декаданса мещанина Гусакова. Обыватель, которому не нужно защищать свою пошлость, бывает уничтожен плодами своих мирных достижений.



ОЧЕНЬ ВАЖНЫЕ ДЕЛА

Пьющий Гусь был похож на свидетеля Иеговы. По утрам он желал спастись, вечером искал своих братьев.

Пьющий Гусь стал очень занятым человеком. Ужасно занятым. Каждое утро, проснувшись, он понимал, что ему нужно сделать очень много каких-то очень важных дел. Эта мысль вызывала у Гуся сильное беспокойство. Он не хотел, чтобы с его важными делами случилось что-то плохое, чтобы они оказались забыты и заброшены. Это могло привести к полному краху, глубокому падению, стагнации. К потере важных перспектив. Да, перспектив. Может замедлиться развитие, что-то ещё может произойти. Неприятности. Перспективы будут окончательно и бесповоротно потеряны.

Полный решимости, он как можно быстрее, но всё равно очень медленно и тяжело поднимался, пил таблетку, чай, включал телевизор и начинал медитативно ходить по комнатам, приучая тело к вертикальному положению, заглядывая в проплывающее мимо зеркало и мучительно ища носки.

Нужно немедленно браться и приступать. Всё понятно. Дел много.

Была только одна проблема: он не мог вспомнить, каких именно. В существовании этих важных дел Гусь не сомневался. Он чувствовал, что сведения о них находятся где-то глубоко в голове, в каком-то не очень удобном для памяти месте. Может быть, даже не совсем в мозге. Хотя где же им быть, как не в мозге? Хе-хе. Видимо, где-то далеко от поверхности черепа. Ежедневно он тратил около часа на то, чтобы выковырять их оттуда. Без ощутимых успехов. Обычный улов состоял из одного-двух пунктов полугодичной давности. Не то.

Это сильно тревожило Гуся. Накопленные важнейшие дела скатывались в неприятный ком в нижней части мозга, нависая над мягким участком нёба. Чтобы побороть тревогу, он выходил на улицу и начинал движение в произвольно выбранном направлении.

«Большая часть важных дел обыкновенно связана с выходом из дома, потому что для их выполнения нужны важные места. Если я увижу какое-нибудь важное место, возможно, оно напомнит мне о том, что я забыл», — думал он.

Идти следовало не очень быстро, чтобы ничего не упустить. Тем не менее, поскольку дел было много (пусть даже их точное количество и характер пока что представлялись туманно), бездумное петляние с целью охвата как можно более широких площадей означало напрасную трату времени.

«Расстояние между двумя точками должно быть пройдено по кратчайшему пути, то есть по прямой», — решал Гусь. Это была тактическая задача.

«Какими точками?» — в стратегии Гусь был не очень силён. Но у него не было времени для своих слабостей, поэтому Гусь просто преодолевал попадающиеся на глаза пространства по прямой.

Он находил проломы в заборе детского сада, протискивался между гаражами, проходил через внутренние дворы, застеленные бетонными плитами детские площадки. Длинные проспекты и парки Гусю не нравились. Расстояния большие, а стратегических точек всего две — одна в начале, другая в конце.

К середине дня Гусь натыкался на какой-нибудь заброшенный киоск, сделанный из ржавого железа. Усталый, он покупал бутылочку пива.

К вечеру беспокоящий комок в нижней части мозга начинал отступать.



РАЗГОВОР С ОЛИГОФРЕНАМИ

Попив чаю на кухне, я лёг, чтобы спать, но никак не мог начать это делать. В последнее время я разучился быстро начинать спание. За день в специальном отделении головы, напоминающем мешок пылесоса, собирается много такого, о чём она должна обязательно подумать. Иногда мыслей хватает, чтобы не заснуть до самого утра.

Я чувствую себя маленьким лысым чиновничком, обречённым какими-то пунктами бюрократического устава, который никогда не отменят, потому что его очень трудно найти, всю жизнь принимать в тесном кабинетике одних и тех же скучных посетителей и нервно кушать в обеденных перерывах сухие жёсткие бутерброды, сделанные из колбасы и кусков хлеба, отрезанных с краёв кирпичных буханок. У меня нет права повесить на дверь табличку «Закрыто» и уйти. Я должен сидеть, пока очередь не закончится.

Я очень сильно спешу разделаться с ними, потому что мне срочно нужно заснуть. Но так дело только затягивается. Очевидно, из-за этой спешки я не могу нормально ответить на разные вопросы. Они заходят ко мне в кабинет, садятся на стул и всё время бубнят одно и то же. Они садятся на стул передо мной и, уставившись в пол, монотонно повторяют одну и ту же фразу или слово бесчисленное количество раз. Идиоты. Я веду бесконечную беседу с идиотами. Это сумасшествие. Изнуряющее прослушивание олигофренов продолжается бесконечно. Я не могу их выгнать. Они всё равно придут снова. Многие из них, даже получив ответ, но не удовлетворившись, снова занимают очередь... Я кричу на них шёпотом, переворачиваясь на другой бок, и, когда становится совсем невмоготу, спасаюсь тем, что иду в туалет помочиться.



ОДИССЕЙ

Ну, допустим, это так на самом деле. Иногда собственное равнодушие кажется мне невыносимым. Хотя я по-прежнему продолжаю питать определённые надежды — временами у меня тоже случаются сострадательные порывы. В комфортных условиях или в состоянии стресса... Иногда я кормлю кошек в подъезде... Ну да ладно. Это всё мои обычные шутки.

Предположим, я холодный эгоист. Пусть вопрос решён окончательно (я уже вплотную приблизился к этому). Что я в таком случае могу сделать для человечества?

Во-первых, если меня попросить, я не откажу в помощи. Проверено. Можно просить. Не всегда предложу сам, но если попросить, помогу обязательно. Не самые трудные вещи, но просьба средней степени сложности вполне может мною быть выполнена. Даже с ощутимыми потерями времени и средств. Иногда на меня накатывает. Однажды я сделал не очень близкой подруге курсовую работу по теории автоматического управления. Там было около двадцати графиков с таблицами. Я работал два дня не смыкая глаз над этим ничего не значащим для меня курсовым. Полное затмение разума. Я даже не имел цели добиться таким способом её расположения. Просто я давно никому не помогал с такими усилиями.


Во-вторых, я могу быть просто честным. И это главное, что у меня остаётся с момента решения вопроса о моих человеческих качествах. Видимо, ничего со своим внутренним устройством я уже не сделаю. А скорее — не захочу. Не будет стремления. Мне ведь всё равно. Таким образом, изменить себя мне невозможно никак. Где это видели, чтобы люди могли привить себе сострадание или доброту? Ну, пускай. Далее.

Вот умер Гусь. Ну, умер так умер. Мне нечего предъявить окружающим по этому поводу. Ни горя, ни сочувствия. Это факт. Я даже пытался, но не получилось.

Тогда вот что. Когда я умру, обо мне тоже не сильно беспокойтесь. Я на это не обижусь, потому что не имею права. И я это признаю. Точка.

И не надо мне помогать, и не надо меня любить, укоряя за моё равнодушие. Я об этом совершенно никого не прошу. Можете не помогать.

Это честно и даже в какой-то степени благородно с моей стороны. Я, конечно, попробую стать хорошим, отзывчивым, сострадательным, но если у меня не получится, не следует обо мне волноваться.

В будущем у меня, конечно, могут быть моменты слабости, когда я буду каяться и кричать «помогите!», барахтаться и размахивать руками, просить прощения, обещать. Но я призываю не очень-то обращать внимание. Сейчас, находясь в спокойном состоянии, относительно здоровый и финансово обеспеченный, я заранее предостерегаю об этом. Вставьте в свои уши затычки, как матросы Одиссея, слушающего пение сирен, и гребите вёслами, не обращая внимания на мои крики.

Ну вот. По-моему, всё.



ПОКЛОНЕНИЕ КУКУШКАМ

«Отёк лёгких является крайним проявлением сердечной недостаточности, — прочитал я на следующий день в интернете. — При этом сердце как насос не может обеспечить адекватное кровообращение».

С насосом у Гуся всегда было не в порядке. Красный задёрганный кусок мяса округлой формы — как с ним вообще может быть что-то в порядке?!

Какой-нибудь механизм серийного производства кажется мне гораздо более надёжным и понятным. Я вижу рычаг, блестящие ручки, шестерёнки, поршень, туго затянутые болты. Мне известно, что всё это сделано по точным расчётам и тщательно проверенным чертежам, из прочного металла. В баке полно бензина. Монотонное гудение и чёрный вонючий дымок из выхлопной трубы рождают доверие и чувство глубокого удовлетворения от надёжной уверенной работы.

Судорожные сокращения сердца, конечно же, менее вразумительны. Совершенно не видно, что за что зацепляется, что чего толкает, куда что подводится и откуда отводится. При такой неопределённости даже уютный дымок, испускаемый правым желудочком, может вызвать только тревогу. Терпеливые пояснения ведущего программы «Твоё здоровье» про нервные окончания, импульсы, клапаны, сокращение и расслабление мышц хорошо укачивают мозги, но не приносят желаемого облегчения от обладания истиной. Его слова вызывают уважение, однако хотелось бы убедиться более конкретно: разобрать, развинтить, снять крышку, вытащить втулку и, разложив в папином гараже на промасленной тряпочке, рассмотреть и потрогать каждое в отдельности. Вдруг надо что-нибудь смазать или заменить прокладку? От невозможности проверить всё самому возникает малодушная религиозность и поклонение кукушкам.

Если бы моё тело было прозрачным, я бы всё время следил за сердцем. Я бы постоянно наблюдал, как оно работает, потому что мне бы казалось, что оно может остановиться в любой момент.



МУРАВЬИ

Всё началось поздно вечером, часов в одиннадцать. Сначала Гусь заметил, что лёжа дышать гораздо труднее. Он приподнялся и сделал несколько глубоких вдохов. Потом снова лёг, чтобы проверить. Точно. Что-то такое есть. Резко отбросив одеяло в сторону, Гусь сел и глубоко задышал. Он сидел так несколько минут в трусах и помятой майке, опустив на холодный пол тёмные худые ноги с грубыми расплющенными пятками, настороженно следя за тем, как внутрь проходит воздух. Одышка постепенно исчезла. Но дыхание всё ещё оставалось немного стеснённым. Может быть, это просто кажется. Он поднёс правую руку ко лбу и заметил, что она дрожит. Испугался.

Ему пришлось просидеть так несколько минут, чтобы немного успокоиться. Кровь, в одно мгновение прихлынувшая к голове, медленно и вязко, как мёд, стекала вниз. Ничего особенного не произошло.

Всё нормально.

?

Ложиться ещё рано. Можно посмотреть телевизор. Не обуваясь, Гусь прошёл на кухню, наступая на острые хлебные крошки, разбросанные по полу, достал начатую банку сливового варенья из холодильника и, вернувшись на кровать, стал ковырять вилкой. Может быть, одеяло было слишком толстым или просто неудобно лёг...

Немного кружилась голова. Это было похоже на последствия очередной попойки, к которым он уже привык и уже давно перестал обращать на них внимание.


Если бы тело Гуся было прозрачным, он смог бы увидеть, как в этот момент его лёгкие наполняются странной жидкостью. Кровяной плазмой. Из-за повышения давления в малом кругу кровообращения альвеолы Гуся начали пропотевать жидкой частью крови. Если бы грудь Гуся просматривалась насквозь, он бы увидел, как смешиваясь с вдыхаемым воздухом, жидкость превращается в розовую пену. Наверное, Гусь не знал, что из 200 мл плазмы образуется около 2—3 литров пены, которая заполняет просвет альвеол и ещё более ухудшает газообмен. Гусь просто услышал, как где-то внутри лопаются маленькие пузырьки воздуха.

Твою мать!

Он часто и беспокойно задышал, ощущая, как пузырьки, словно муравьи по стволу дерева, быстро поднимаются вверх, к горлу. Их становилось всё больше и больше, и вскоре дыхание Гуся превратилось в мокрые хрипы.

Он застонал от испуга и стал выплёвывать муравьёв на ладонь, на пол, на старые газеты, лежащие на столе. Он понимал, что усилия его тщетны. Выплевать всех наружу было совершенно невозможно, потому что с каждой секундой их количество увеличивалось. Они заполнили собой все пустоты внутри Гуся, проникли во все отверстия. А потом они забрались в глаза и стало темно...

Мне кажется, Гусь умер именно так. Может быть, я здесь нафантазировал и что-то неправильно описал с точки зрения медицины, но я думаю, на самом деле это было не менее страшно, чем у меня получилось.



КРАСНАЯ КНИГА

Жутковато, когда человека стирает как резинкой. Раз — и нету. Пустота. Даже если кажется, что он тебе не нужен совсем. Всё равно — жутковато. Я пока что не до конца понимаю, как это люди умирают. Что значит исчезнуть навсегда. Собственное существование — и то не очень заметно. Только если заболеешь, становится более-менее ясно, что ты есть: бездушная материя или страдающая тварь. Выходит, что наиболее отчётливо себя чувствуешь, только если больно, температура или кашляешь.

А в обычном, здоровом состоянии довольно трудно понять, что живёшь. Потому что всё время что-то делаешь. Когда телевизор смотришь — ты телевизор, когда землю копаешь — ты лопата. То есть ты либо вещь какая-то, или процесс. И так в любую минуту. Жизни как бы нет, получается. Иногда на выходных, когда заниматься особенно нечем, я специально на самой жизни сосредотачиваюсь. Очень трудно. Всё время на что-нибудь отвлекаешься...


Не знаю почему, но я всё про Гуся думаю. Он, конечно, не стал мне более дорогим после смерти. Даже сейчас я бы не очень хотел его увидеть, если бы всё отменили и он вдруг оказался живой. Хотя, подумав над этим подольше, я, может быть... Ну вот, сейчас подумал, и, мне кажется, я бы с ним поговорил о чём-нибудь. Надо просто подумать подольше, а не сразу отказываться... Впрочем, похоже, если долго палец во рту подержать, и не такое высосешь.

Вот что я ещё насосал недавно на эту тему.

Взять, например, животных в Красной книге. Может быть, ты никогда в жизни не увидишь какого-нибудь там тушканчика, бабочку, уссурийского тигра или другую тварь. Скорее, ты даже не знаешь, что она вообще есть. А оказывается, она есть и даже исчезает. И вот когда тебе точно известно, что она где-то есть, в каких-то норах живёт или водоёмах, ворочается, ветками хрустит, булькает и исчезает, то начинаешь переживать. Не столько из-за того, что она, допустим, пушная, вкусная или из её зубов хорошие расчёски получаются. Нет. А хотя бы из тех эгоистических соображений, что вдруг захочется тебе её рассмотреть, погладить, поднять кверху за задние лапы, накормить колбасой. Всё-таки живое существо — это что-то такое особенное. Ты его позовёшь, камешком кинешь, палочкой тронешь, оно повернётся, уползёт, или замрёт на месте. Интересно всё-таки. Не то что с камнями или табуретками. Какое-то родство жизненное чувствуешь. Общение.


Конечно, я бы не хотел, чтобы Гусь умирал. Пусть бы мы случайно встречались иногда. Как-нибудь переживу эти неприятные моменты. Он бы не любил меня, смотрел исподлобья, говорил, что я забываю старых друзей. А я бы, до конца осознавший необходимость его существования раньше его самого, загадочно и мудро улыбался.

Живи, Гусь. Пьяный, толстый, лысеющий. Булькай, шурши ветками, зыркай исподлобья.

И я бы тоже жил. Вот я, такой нелюдимый, злой, раздражительный, жёлчный, ленивый, избегающий старых приятелей. А всё ж существую. Кто-то тоже мной совершенно не интересуется. Однако я есть на всякий случай. Мало ли что. Вдруг он про меня просто не знает. А потом он прочитает про меня в книге, газете или в паспорте и ему захочется позвать меня, посмотреть, какой я, где живу, как разговариваю, усмехнуться, палочкой тронуть. Так что, даже если тебе кажется, что ты никому не нужен, живи на всякий случай, про запас. Авось пригодишься.


 
Виталий Ченский

Виталий Иванович Ченский

родился в 1975 году в Мариуполе. Окончил Приазовский государственный технический университет. С 1993-го по 2005 г. инженерный работник на местном заводе, с 2005-го — киевский журналист. Проза публикуется впервые. 
1
А. К. Один в один — полное попадание — мой список чтения.
Ю. Ц. И чё? И всё?

2
А. К. А кто ж ещё с такой-то фамилией! У нас был — Плавник. Кавторанг.
Ю. Ц. А у нас Гагаркин. Майор.

3
А. К. А также — в других дворах — как «вафля» и «малафья».
Ю. Ц. Другие дворы, другие голоса...
К. Б. Ага, «ад — это те же самые».

4
А. К. И станут первые последними, а последние возвысятся, — или как там? Рай, жизнь после смерти, выпускной.

5
А. К. У нас тоже первым умершим одноклассником стал Гусь — Андрей Гузь. Сердечный приступ, вроде.
К. Б. У меня — почти то же. Одногруппник Артём Гусев, кличка Гусь. Между вторым и третьим курсами. Не то повесился, не то его повесили. Дело тёмное.

6
А. К. Ух ты!
Ю. Ц. Ну, понятно.

7
А. К. Светло-.
Ю. Ц. Всяко быват.

  ©П · #7 [2006] · Виталий Ченский <<     >>  
Hosted by uCoz